Чердаклы
Шрифт:
Бут протягивает листок Рюрикову: читай. Рюриков разглаживает бумагу, поднимает глаза на президента. Вслух, говорит президент.
РЮРИКОВ: На всей планете, включая многие страны третьего мира, продолжительность жизни растет, а в России, вопреки логике, падает… Перемены в статистике смертности выглядят как перепады рынка акций… Жертвами сверхсмертности за последние десять лет стали здесь почти семь миллионов человек… Это три Первые мировые войны!..
БУТ: Весьма обнадеживающе. Что скажешь?
РЮРИКОВ: Бессистемно как-то. Стихия…
Бут: Не работают, чего-то ждут и вымирают при этом. Загадка.
РЮРИКОВ: Никакой загадки, это национальная особенность. Так называемый народ…
БУТ:
РЮРИКОВ: Сколько, Григорий Иванович? Не преувеличивайте – сокращается количество пенсионеров, статистика неумолима.
БУТ: Инвалиды просто сатанеют…
Рюриков встает, собирает бумажки и с недовольным видом произносит на прощание что-то о невероятной проницательности президента, он специально придает своему голосу недовольство, чтоб лесть не выглядела примитивной. Зачем вам помощники, говорит он, только лишние расходы…
Михаил Павлов
Под Ярославлем Павлову построили дом в гаргульянском стиле, из камня, имитирующего вулканический tuff; он называет этот дом мое шале, хотя для шале он великоват – три этажа вверх, три этажа вниз. Здесь почти безвылазно обитает его семья. Миша появляется здесь один-два раза в месяц, всегда прихватывая с собой кого-нибудь из старых друзей, на этот раз с ним приехал Фридрих. Они почти сразу отправляются в сауну. Спускаясь вниз и на ходу сбрасывая рубашку, Павлов кричит, чтобы им принесли пиво и кока-колу; сам Миша после того случая в Финляндии, когда он наблевал под окнами президентского дома, пиво не пьет.
Фридрих сразу лезет наверх, а Павлов падает в кресло, покрытое толстой белой простыней. Обожаю этот запах, говорит Миша, вытягивая ноги; Рюриков тянет носом, но ничего не говорит. Девять часов сплошных заседаний, продолжает Павлов, надолго ли меня хватит, даже самая передовая медицина с такой экологией… И он пускается в долгие рассуждения о парниковом эффекте, пестицидах, высокой концентрации СО2…
Когда Павлов волнуется, речь его становится не вполне внятной. Но сейчас он не волнуется. С чего бы это. Он дома. А ведь можно все остановить, произносит он, покачиваясь в кресле, я бы смог, нужно только проявление воли, огромной воли, нечеловеческой; иногда я думаю, они недостойны сильного лидера. У них химический состав крови иной, откликается Фридрих, это теперь достоверно установлено. Если уж мы не можем выйти из состава человечества, продолжает Миша, и жить обособленно, как бы на отдельной планете, то надо сделать так, чтобы они жили по-нашему. Он произносит свой путаный монолог как бы для себя, не глядя на Фридриха, прикрыв глаза, слегка покачивая ногой, он говорит мемы, он говорит десакрализация, он говорит диктатура разума, он говорит нано-культура. Он уверен в себе и спокоен, а потому совсем не картавит.
А ты знаешь, Фридрих, он приподнимается в кресле и смотрит наверх, у меня оптимальные параметры… я невысокий, как все выдающиеся личности, сто шестьдесят шесть… оптимальный коэффициент цефализации… Хотя чего я тебя убеждаю…
В истории остаются только самые кровожадные, откликается с верхней полки Рюриков, чем больше положил народу, тем большую благодарность потомков снискал. Он говорит и неотвязно думает о Грише. Ничего человеческого в нем не осталось, думает он. Найди ему пароход! Как же! Совсем выжил из ума! А помнит ли он запах ночной общаги, наши споры до утра в Ленинской комнате? Помнит ли песни под гитару у костра и то дешевое бухло, которым он нас потчевал?
Он отгоняет мысли о Грише и пытается уследить за ходом рассуждений Павлова. Это не до конца ему удается. Но он негромко и достаточно разборчиво говорит, что каждый раз поражается уму вице-президента, его умению логически мыслить, никому в нашем окружении это не дано.
Да, да, с видимым удовлетворением кивает Миша, все-таки Бут прав, говорит он, стоит хоть на миг отказаться от единоначалия, машина пойдет вразнос. Этот принцип сегодня должен использоваться в мировом масштабе. Глобальные угрозы… информационные сети… сдохнем все…
Входит массажистка Марта, женщина лет сорока, с широкими плечами и узкими бедрами, Миша перелезает на полку, покрытую толстыми простынями; Марта принимается мять ему спину и бедра, поливая зеленым маслом. Павлов кряхтит и продолжает что-то невнятно бормотать, не поднимая головы. Дискурс, доносится до ушей Рюрикова, коннотация, доносится до него, не уронить себя…
Я бы запретил употребление таких слов, тоскливо думает Фридрих, чувствуя, что засыпает под бормотание Павлова, дергается всем телом, приподнимается, чтобы слезть и идти в бассейн… Но дрема плотно окутывает его мозги. Он вздрагивает во сне от громких хлопков чьих-то крыльев, глухим эхом отдающихся в глубине чердака…
Птицы, сидящие на перекладине, гладкие и упитанные, бьют крыльями, взлетают, пикируют вниз, к ногам его королевского величества Михаила Павлова. Гули, гули, воркует Миша. В его глазах блеск умиления. Он выпрямляется, поднимает вверх руку. В лучах королевского обожания птицы, предназначенные для поедания, обретают невиданную стать, они меняются прямо на глазах, восторженно воркуют в ответ. Воркование переходит в разноголосицу, сдержанное покашливание, густой баритон знающих себе цену персон и даже какое-то неприличное гиканье. Раздувающиеся от важности птицы дергают головами, осматривают себя и соседей, ревниво оценивают яркие ленты, ордена, аксельбанты. Это уже не голуби. Стая статных генералов взбивает крыльями пыль. Здесь все разновидности свитских чинов. Полный комплект генералов. Генерал-фельдмаршал, генерал-фельдцейхмейстер, генерал-аншеф, генерал-вагенмейстер, генерал-аудитор и даже один генералиссимус. Шарфы, горжеты, протазаны, галуны, золотое шитье в виде гирлянд из дубовых и лавровых листьев. Миша опускает руку, смотрит на подданных добродушным, отцовским взглядом и разворачивается, чтобы покинуть чердак. Бренча аксельбантами и шпорами, генералы свиты спешат за ним, но по пути начинают проседать в пыль, уменьшаться, растворяться и вновь превращаться в чердачных голубей… лубей… убей… бей…
Гучков просит нас поторопиться, доносится до ушей Фридриха голос Миши, надо поговорить, после ужина пойдем погуляем на воздухе. Фридрих вздрагивает, испуганно подскакивает и застывает с поднятой ногой… Сон его несколько озадачивает. Никогда ничего подобного он не видел, и большинство деталей этого сна ему явилось впервые; вагенмейстер, усмехается он растерянно, протазаны; надо же, слов таких ни разу не слышал…
Тут такие места, мечтательно продолжает Павлов, идеальная площадка для велосипеда и лыж. Мне кажется, осторожно произносит Рюриков, ты подготовил идеальную площадку для вторжения. Ты думаешь? – Павлов переворачивается на полке, машет рукой на Марту, а, когда она уходит, приподнимается и начинает заматываться в простыню.
Однажды, говорит он, нашаривая в контейнере бутылку кока-колы, – тебя тогда не было с нами – мы гуляли по осеннему Хельсинки, и он сказал: наша система настолько устойчива, что даже такая бестолочь, как выживший из ума генсек, не может ее испоганить. Я тогда подумал: ну все – Гучков спалился, такое ему не спишут; даже мучился сомнениями в пути: сообщать об этом или все-таки подождать. Как ты знаешь, в соответствии с нашим кодексом чести… Ну, в общем, буквально в тот же день, как только мы приехали из Финляндии, на нас свалилась новость: генсек скончался. Гучков тогда нас на вшивость диагностировал. И систему заодно.