Черемша
Шрифт:
Не думала она, не гадала, а между тем уже совсем рядом, за спиной, поджидала её первая большая беда.
После обеда случилась "волынка": возчики, возившие из карьера щебёнку дальней дорогой вокруг озера, насмерть загнали двух лошадей — и без того измотанных, больных. На остальных ездить отказались: жалко худобу заживо гноить, отдых коням хоть какой-нибудь нужен. За щебнем через озеро погнали старую баржу, но она до вечера так и не вернулась. Говорили, что гружёная, потекла.
Фроська с Никитой чистили бетономешалки, пользуясь вынужденным простоем. Бетонщицы загорали
Фроська обомлела, когда увидела бегущих разъярённых девок — всю свою злость они намеревались обрушить на неё. Это ведь она, дура непомытая, холера недобитая, делала замесы, сыпала что попадя в бетономешалку, не соображая ни уха, ни рыла в ответственной работе!
Девки отчаянно ругались, лезли с кулаками, и только Оксана Третьяк стояла со своими в сторонке. Но и она не пыталась взять Фроську под защиту. Больше всех орала и визжала крашеная сыроежка — Фроськина соседка по топчану, которой вчера попало по рукам.
Спасибо Никите Чижу: схватил лопату и разогнал взбесившихся девок, бежал за ними по мосткам до самой будки-раздевалки. Там всё и угомонилось.
Тяжко было на душе у Фроськи, ох как тяжко…
Хоть и не побили её бетонщицы, а уходила она вечером со стройки словно поколоченная, измочаленная до крайности. Всё вокруг казалось ей постылым и серым, лихота теснила грудь, захлёстывала, давила сердце. На людей тошно было смотреть — это надо же, как всё обернулось… "Черемша, Черемша — обормотская душа"… Недаром частушку-то поют на заимках.
Провожал её до самого села Никита Чиж, видно, боялся, как бы девки опять не перестрели Фроську, не подкараулили. Он всё винился, ругал себя за то, что прошляпил с замесами, но Фроська не слушала — ей теперь до всего этого не было никакого дела. Шёл Чиж вихлясто, вразнобой вскидывал длинные руки, заплетая ногами за бугры и дорожные камни. Фроська иной раз раздражённо косилась: что за человек такой, господи! Будто разобрали его, а потом собрали неправильно. И смех и грех.
Поужинала Фроська у Никиты: приютиться где-то надо было, в барак ей ходу пока нет — это она хорошо понимала. Да и зашли, можно сказать, по дороге — избушка Чижа стояла прямо на краю села, на бугорке, за поскотиной сразу.
Фроська всё время молчала, ела молча, чай пила молча, на всё, что окружало её, смотрела отрешённо, непонимающе. Один только раз улыбнулась осмысленно и печально, заметив, как Чижова дочка укладывала, пеленала в углу тряпичных кукол.
Потом поднялась, завернула в газету резиновые тапочки, что несла со стройки, и ушла, не попрощавшись. И поблагодарить забыла.
Улица встретила сумеречным теплом, запахом парного молока, комариной толчеёй у только что вспыхнувших на столбах фонарей. Из огородов тянуло укропной свежестью, лениво гавкали собаки на рдяную позднюю зарю.
Общежитие Фроська обошла далеко — зареченской стороной и, глядя на ярко освещённые окна, из всех обитателей вспомнила только белохвостого
Остановилась напротив сельсовета, разглядела кованый замок на калитке, сожалеюще вздохнула: опять, верно, в разъездах неугомонный Коленька-залётка. Не икнётся ему, не вспомнится…
Переулком свернула вгору, туда, где призывно темнела опушка тайги. Там всё было надёжно, уютно и просто — она знала это с детства.
Ночной пихтач ласково щекотал плечи, пружинила под ногой устланная хвоей, мягкая на ощупь, податливая земля, зыбкие тени жили, раскачивались в бледных осинниках, чащобы манили душной бархатной чернотой.
Тайга захватывала, завораживала, заставляла разом отбросить и забыть всё мелочное, постороннее, что ещё недавно гнездилось в душе, она обновляла и просветляла мир — и в этом была целебность таёжного гостеприимства.
Уже через несколько минут Фроська ощутила в себе прежнюю уверенность и бодрость, почувствовала в жилах знакомые горячие толчки радости бытия, обрела ясность.
Шорохи не пугали её, она знала — шумливый лес не опасен. Ей нравилось легко и ловко скользить меж кустов и деревьев, сливаясь с ночью, растворяясь в густой темени, нырять в сыроватые голубые малинники, бесшумно раздвигать тяжёлый, падающий к земле лапник, чтобы где-нибудь у замшелого пня тихо рассмеяться, застав ошалевшего от неожиданности лопоухого зайца или чванливого барсука, шастающих по своим ночным делам.
Она вышла на вершину горы, к подножью Федулова шиша — огромной гранитной скалы, обрамлённой каменной россыпью. Днём из Черемши Федулов шиш напоминал залежалую на складе, посеревшую сахарную голову, которую с силой поставили на стол, от души припечатали, — она рассыпалась, но не развалилась совсем.
Посидела на камне, пожевала листок сараны — от него светлело в глазах. Красивая внизу виделась россыпь огней, подмигивающая, временами рождающая в груди холодок тревоги… Похоже на невестины украшения: золотая гребёнка на плотине и бусы-светлячки вдоль приречной улицы над Шульбой. Небрежно брошенные кем-то бусы, разорванные — за поскотиной и дальше, к молочной ферме, огоньки редкие, будто далеко одна от одной откатились бусинки. Плачет, поди, невеста…
Эх-ма, Черемша… Фроська встала, потянулась и, заложив пальцы в рот, свистнула протяжно, заливисто. Прислушалась, где-то внизу слева, в Кержацкой щели, ответили. Знать, на гулянке бродят парни. Надо и самой спускаться да идти спать — чай, бетонщицы уже дрыхнут.
Она спустилась в ложбину, вышла на просеку, на заброшенную дорогу, ведущую к старым лесным делянкам. Подумала и решила идти тропинкой через увал, а там и до барака рукой подать.
Уже слышался недалёкий говор Шульбы, когда на взгорке, среди кустов карагайника, дорогу Фроське преградили трое. Рослые, они стояли поперёк тропы, плечо к плечу, зловещим чёрным заслоном. Белели лишь рубашки да поблёскивали начищенные сапоги. Парни приреченские, решила Фроська, заметив одинаковые модные кепочки. Остановилась метрах в пяти, спросила спокойно, без испуга: