Черемша
Шрифт:
Он только сейчас понял, почему так упрямо стремился к разговору с Денисовым: его подталкивало к этому собственное внутреннее беспокойство, глубоко запрятанная неуверенность. Как и всякий человек, которому дано право судить людей, вершить их судьбы, он всегда старался искать подтверждение своим выводам у жизни, у тех, кто был в стороне от существа дела пли, по крайней мере, не имел прямой причастности. Нет, но потому что его мучили угрызения совести, а скорее, по профессиональной привычке.
А между тем душевной уверенности не было. Не было, и всё… И в этом крылась загадка. Ему всё время казалось, что
Из-за Станового хребта медленно выкатилась ущербная надкусанная луна, высветлила дорожку прямо по середине реки, разделив надвое чёрную воду. Из клуба повалил народ — кончилась картина, по дощатому пастилу застучали каблуки, и на мосту сразу сделалось неуютно, как на приречной пристани.
Матюхин направился к дому приезжих (клоповник, будь он проклят!), с трудом сдерживаясь, чтобы не попросить огонька у встречных парней — забыл спички у Денисова, У сельсоветского палисадника темнела группа людей: как-то странно неподвижно и молча они держались. Матюхин подошёл ближе, удивился! оказывается, слушали радио — шипящий блин репродуктора был выставлен на подоконник. Матюхин едва прикоснулся к забору и вздрогнул, словно от удара электрического тока, услыхав первые слова: в Испании военно-фашистский мятеж!
Опустившись на колено, он шарил по земле, разыскивая выпавшую из пальцев трубку, и тревожная мысль многоголосо, хлёстко стучала у него в голове: неужели это начало?!
А когда выпрямился и снова вгляделся в аспидный зев репродуктора, вдруг неожиданно ясно понял: Денисов во многом прав.
Придя в гостиницу, Матюхин долго курил у распахнутого окна. Потом всё-таки решился: снова позвонил парторгу Денисову.
— Я насчёт твоего поручительства звоню… Оно должно быть в письменной форме.
— Понял, сделаю. Утром перед отъездом зайди. Заберёшь и чайку попьёшь на дорогу. Горячего, — по голосу чувствовалось, что Денисов улыбается.
— Договорились. А насчёт этих ребят — смотри в оба. Головой отвечаешь.
— Спасибо, Афанасий Петрович! Всё будет в лучшем виде.
Глава 19
Ганс Крюгель любил по утрам пить парное молоко, поэтому сразу после женитьбы он отсчитал "фрау Аграфен" четыреста рублей и велел купить "добрую, продуктивную корову". Грунька заупрямилась было, но потом мать ей подсказала, надоумила: "Бери, дурёха, коровёнку, непременно бери — ребятишки наши при молоке будут!" Оно и вправду так оказалось: немец спозаранку, сдувая пену, выпивал кринку молока и на этом ставил точку. Ни сметаны, ни простокваши, ни творога он и в рот не брал, брезгливо морщился. Так что полтора ведра свежего молока хлебосольная молодуха ежедневно спроваживала своей сопливой разнокалиберной родне.
Крюгель был аккуратным и небеспокойным мужем. Утром, чуть свет, искупавшись в омуте напротив коттеджа, он отправлялся на стройку (обязательно рысцой бежал эти полтора километра), приходил домой уже затемно, ужинал, читал газеты, слушал радиоприёмник, ну и ещё
Грунька раздобрела за месяц, округлилась и целыми днями торчала в промтоварном магазине, накупая себе вальяжные наряды и блестяще-соблазнительную разную бижутерию. Ходила она теперь при шляпе с пером и с бумазейным зонтиком такой дикой раскраски, что её побаивался даже сельповский приживал козёл Ромка.
Троеглазовский выводок-девишник оказался при деле: старшенькие Дунька с Веркой пасли на пригорке инженерскую корову, сноровистая десятилетняя Анютка ходила в прибиралках-посудомойках, а малолетка Настюшка доглядывала огород — чуть что, при появлении на грядках соседских цыплят, поднимала отчаянный шум. Даже троеглазовский шелудивый Трезор почти переселился в инженерский коттедж — тут ему куда как вольготнее было насчёт еды (правда, на ночь он обязательно убегал домой, в свою подкрылечную конуру).
Ганс Крюгель вряд ли догадывался, что в его отсутствие пустоватый коттедж из трёх комнат становится таким густонаселённым. Но он умел считать деньги, и очень скоро Грунька почувствовала это — муж постепенно прижимал её к черте, за которой начинается голодный паёк. Тогда тётка Матрёна посоветовала дочери объявить немцу "супружеский бойкот", а при случае устроить громкую семейную сцену.
Однако Ганс Крюгель на бойкот никак не реагировал: на стройке были ежедневные неприятности, инженер приходил вконец измочаленный и, едва сбросив на крыльце ботинки, заваливался на диван и храпел до утра. Что касается "семейной сцены", то Грунька по неопытности просто не знала, с какого тут конца начинать, какими батогами и за что молотить "непутёвого мужа".
"Хоть бы напился разочек, нехристь окаянный! — горевала тётка Матрёна, которая вся извелась от дочкиных переживаний. — Не муж, а прямо мерин какой-то. Только что траву не жуёт".
Тётка Матрёна как в воду глядела.
Инженер Крюгель переживал трудные дни. В пятницу после повторного допроса у следователя он явился домой непривычно рано, ещё засветло и, не сняв на крыльце обувь, протопал прямо в гостиную. Он выглядел мрачным и злым, как сам дьявол из преисподней.
Достав из бара бутылку водки, Крюгель сердито махнул стоящей на пороге Груньке: "Вэг"! (уходи), запер дверь на ключ, налил и выпил полный гранёный стакан. Затем, развалясь на диване, стал размышлять.
Доннер-веттер, его начинают обкладывать флажками, как какого-нибудь серого волка! И делают это открыто, прямо на глазах, отлично понимая, что разноцветные флажки для него пугающе-непреодолимый барьер. А может, к чёрту флажки? Отбросить, перепрыгнуть и уйти — не убежать, а именно уйти — неторопливо, непринуждённо, напоминая о своём достоинстве. Но куда, собственно, уходить и зачем уходить?
Ведь они этого и добиваются: во флажках предусмотрительно оставлен чёткий коридор, который, в общем-то, ведёт на простор, на волю. И он, и они (загонщики) прекрасно отдают себе отчёт в том, куда именно ведёт выход из замкнутого круга.