Черемша
Шрифт:
Мокли на кержацкой околице яровые обжинки, заготовленные для молодёжных утех на "Наталью-овсяницу", в рабочей столовке потягивали пиво глазастые загорелые парни в кожаных куртках, приехавшие ночью из города вместе с новым начальником строительства. Его никто ещё не видел, но передавали, что он бритоголов, крут, разговаривает басом и не терпит курящих. Пустили даже слух, что он будто из кержаков, только не из местных, а из бухтарминских.
А ещё поговаривали, что имя бывшего начальника инженера Шилова всплыло на московском процессе и потому будет непременно пропечатано в газетах вместе
На плотине сразу после дневной смены, прямо под дождём состоялся митинг, который проводил парторг Денисов. Выступило много народу, и коротко, по-боевому, всё говорили насчёт политической бдительности. Здорово сказала от бетонщиц Оксана Третьяк: стахановской работой ударим по классовому врагу, даёшь досрочную вторую очередь! Такую и резолюцию приняли: "Плотину — досрочно. В первый же выходной день — на воскресник". В заключение пели "Интернационал". Дружно, забористо пели — по ущелью, по приречным падям до Черемши, до самой Кержацкой Пади докатилась многоголосая грозная песня.
В поселковом клубе комсомольцы показывали инсценировку по сатирической поэме Демьяна Бедного "Колхоз "Красный Кут", опубликованной недавно в "Правде". В ней едко высмеивались германские фашисты, иные из которых заезжают к нам под видом иностранных туристов. Играли на сцене, декламируя стихи, вездесущие дружки Степана-киномеханнка, и конечно, показала актёрский класс Нюрка-паспортистка. Однако, всем на удивление; наибольший успех выпал на долю Груньки Троеглазовой, которая дебютировала в клубной самодеятельности. Уж так она визгливо да смачно, от души крыла проклятущих фашистов, так их требушила-песочила, что зал покатывался от хохота, а в Берлине наверняка икалось её незадачливому супругу.
На четвёртые сутки со Старого Зимовья приехал дед Липат и привёз бочку свежего, только что намаханного мёду. Это значило, что ненастье кончается — дед Липат чуял перемену погоды не хуже таёжных муравьёв. Мёдом он торговать не стал, а сдал всю бочку в столовую по коммерческой цепе, потом в сельмаге купил белую рубашку, шевиотовый костюм и китайские пляжные туфли-тапочки: дед собирался помирать нынешней осенью.
В Кержацкой Пади Липат, как и обычно в прошлые редкие свои визиты, поругался с кержацкими старостами, наведался к больной Степаниде и сказал, что за лечение не берётся — поздно. Уже к вечеру на конном дворе он сдал под бумажку казённую лошадь и пешком отправился на свою заимку, так и не пожелав увидеться с Гошкой (он считал, что парень вовсе одурел, согласившись на пост начальника ВОХРа, пусть хотя бы и временно).
Ночью вызвездило и похолодало, в мокрых логах пухли стылые туманы, а огромная гладь водохранилища сделалась полированно-стеклянной, перерезанной надвое небесной пастушьей дорогой. У самой плотины плавал в воде нечёткий рогулистый месяц, похожий на размазанную в тетради запятую.
Утром, при первом солнце, пошла парить тайга… Голубые, сиреневые, лазоревые столбы поползли вверх, стоймя, торчком подымаясь к небу, высасывая влагу из набухших пихтачей и осинников. Заискрилась,
В сельсовет пришёл Устин-углежог и сказал, что ему осточертело прокисать в этой зачуханной Кержацкой Пади — пущай нарезают пап и выделяют участок для дома на Новозаречной улице, он будет сегодня же завозить камень для фундамента.
От углежога пахло свежей гарью, как от головешки, только что залитой водой. Вахрамеев ему сказал:
— Один начинать будешь, стало быть…
— Почто один? — насупился Устин. — Егорка Савушкин уже застолбил. Да со мной ещё два артельщика-углежога тоже порешили. Однако, скоро подойдут. А ты, брат, готовь бумаги на всех, на всю улицу.
— Это зачем же? — не понял Вахрамеев.
— А затем, что нонче в день всю улицу застолбят, попомни моё слово, — ухмыляясь, Устин поковырял пальцем в заросшем ухе. — Кержаки — подражательный народ. Ты ему только протори стёжки — враз толпой кинутся. Каждый боится: как бы не обидели, не обошли — вот оно что. Понял, председатель?
— Сомневаюсь… — покачал головой Вахрамеев.
— Может, на четверть ударим? — углежог протянул ладонь, чёрную и широкую, как печной совок.
Вахрамеев отступил, отшутился, дескать, дело не в споре, а в истине, в справедливости. Он ведь не о себе думает, а о людях. Вон зима на носу, и ежели решаться на переселение, то именно сейчас — потом поздно будет. Ну, а насчёт того, чтобы поставить четверть, он никогда не против — была бы веская причина.
— Правильно говоришь, — одобрительно прогудел углежог. — Вот мы тебя за это и уважаем: за людей болеешь. Ты, поди, думаешь, мы не понимаем, куда нас, кержаков, Советская власть зовёт? Всё понимаем. Тольки таких крепких мужиков, как Савватей, с ходу не обойдёшь, на мякине не объедешь. А они народ в кулаке держат. Ну, да и мы не лыком шиты — тоже кое-чего могем. Так что готовь ордера на переселение, верно говорю.
Дядька Устин непривычно расшевелился от такой длинной речи, хотел было напиться, но, повертев в руках хрупкий стакан, отчего-то не стал в него наливать — поставил обратно на стол.
— Болтают, будто плотину хотели взорвать. Ай брешут?
— Пытались, — сказал Вахрамеев. — Да не вышло.
— От варнаки, язви их в душу! Говорят, ты их споймал, да ишо Гошка Полторанин? Верно?
— Было дело.
— Ит ты! — углежог изумлённо помотал лохматой головой. — А я того Гошку маненько, стало быть, причесал на троицу… Он ведь Гошка шебутной. А так ничего парень. Нашенский, кержацкий. Ну, дак я побег, давай свою бумажку.
Вахрамеев проводил его во двор и там у крыльца встретил ещё двух углежогов-кержаков из Устиновой артели. Эти вели себя деловито и собранно, никаких вопросов не задавали, видать, всё у них уже было обдумано, определено, да и торопились — их на улице ждала грузовая телега-бричка.
После выданных трёх ордеров Вахрамеев в приподнятом настроении осанисто расположился за председательским столом и, покуривая, поглядывая через окно во двор, стал ждать: кто там следующий? Однако прошло полчаса, а народ явно валом не валил, похоже — Устиново пророчество было замешано на обыкновенном бахвальстве.