Черепаховый суп
Шрифт:
3. Марта
Под мерное качание парома на меня наваливалась тяжелая, грозящая головной болью дрема. А вместе с ней и образы, которых я тщательно избегал.
Там, в Самерсене, была женщина. Марта... Жена фермера с хутора на окраине.
Марту выдали замуж чуть ли не в пятнадцать лет. Ко времени нашего знакомства ей было двадцать семь. Трое детей, хозяйство, ранние морщины и периодически обновляющиеся синяки на теле. Иногда Марта не могла вспомнить, за что муж избил ее на этот раз.
Она приезжала в город раз в две недели – заказать кое-какие вещи и забрать заказанное в прошлый раз. А потом приходила ко мне. Ненадолго – на час, иногда немного задерживалась. И я ждал ее. Каждый раз... Она –
Марта перерезала себе вены несколько месяцев назад. Я не знаю, была ли тому конкретная причина или она сделала это потому же, почему приходила ко мне. Но каждый раз, думая о ней, я чувствую себя последней мразью. Я ведь всегда держал за пазухой надежду, что рано или поздно свалю из Самерсена. А у нее такой надежды не было, у нее вообще не было никакой надежды. В том числе и на меня. Мы оба знали, что если я уеду, то один...
Она приезжала рано, с одним из первых автобусов, шла по магазинам, в ателье, еще куда-то. А через час черным ходом приходила ко мне. Дом, где я снимал квартиру, стоял на отшибе, а задняя дверь и вовсе выходила в сторону болот. Марту никто никогда не видел...
Она сбрасывала пальто прямо на пол, а я покрывал жадными поцелуями ее лицо, шею, руки... Я чувствовал себя джанки, получившим долгожданную дозу... Полностью обнаженной я видел Марту только в самый первый раз, позже мы не тратили время на раздевание. Нам всегда его не хватало. Я так и запомнил ее: в расстегнутой блузке, с задранной юбкой, с разбросанными по подушке русыми волосами. У нее было прекрасное тело, она вообще была очень красива, со всеми своими ранними морщинами. Но мне нужно было не ее тело, не скоропалительные совокупления. Все это я легко мог получить в городском бардаке. Марта была моим глотком воздуха, спасительной инъекцией. Я мог бы любить эту женщину, но любил то ложное ощущение счастливой амнезии, которое она мне приносила.
Марта была моим лекарством. И одновременно ядом, который пропитывал мою жизнь... Алкоголь и обыденность – лучшие лекарства от надежды. И если бы Марта не покончила с собой... я бы, наверное, смирился с жизнью в этом болоте, и никакая телеграмма уже не смогла меня оттуда вытянуть. Смерть Марты стала оплеухой, заставившей меня очнуться. Поле этого я готов был уехать в любую минуту...
Паром пересекает реку не строго перпендикулярно, а сильно забирая вверх по течению. Я открываю глаза и вглядываюсь в лобовое стекло, пытаясь разглядеть кройцбергские дома. Здесь все иначе, не так, как в Самерсене. Наверняка у этих людей тоже есть свои черные дни, свои камни, тупики и айсберги. Иначе не бывает. Уверен, что даже у домашних канареек, отупевших от обилия комбикорма и редких свободных полетов по квартире с целью обгадить-таки видимое через решетку, – даже у этих рафинированных пичуг имеются свои Сцилла и Харибда. Но от кройцбергских домов на той стороне реки не разило такой безысходностью, как от фермерских лачуг Самерсена. А город, из которого мне удалось сбежать, весь – от осевших фундаментов до загаженных голубями крыш – пропитался тоскливой плесенью. Но самое главное, самое, мать его, страшное:
он оседал в душах людей. Они же там, в Самерсене, все поголовно, как зомби. Серые тени, а не люди. Их глаза никогда не горят, только слезятся с похмелья, а сердцебиение учащается лишь в предвкушении очередной порции средства, помогающего спрятаться от самих себя! Я жил в этом сером цвете, я сам был им, я лакал и сблевывал его. Я хорошо с ним знаком.
А в кройцбергских домах обитало какое-то необъяснимое счастье. Мне было приятно разглядывать игрушечные постройки на противоположном берегу. Глядя на них, хотелось улыбаться.
Последний раз я улыбался четыре месяца назад, глядя в глаза Марты. Все уже закончилось, но она продолжала сжимать мою спину бедрами, и наше неровное хриплое дыхание смешивалось с запахами пота и специфическим духом моей холостяцкой норы. Мы улыбались, глядя друг другу в глаза, и ни о чем не думали. Это было главным условием наших встреч – не думать ни о чем. Это было единственное, для чего мы встречались. По крайней мере, я...
4. Колесо Жака
Паром миновал буи, обозначающие границы территорий разных муниципалитетов. Я вылез из машины, закурил и неторопливо двинулся к рубке. Жак с неизменной сигаретой в зубах не отреагировал на мое появление. Он стоял около рубки, облокотившись о поручни, и хмуро вглядывался куда-то вдаль, точно пытаясь найти там причину своего плохого настроения. После того как все паромы на реке оснастили электронным оборудованием, должность паромщика стала чисто номинальной. Иногда, особенно весной, в период таяния снегов, когда река переполняется и меняет очертания берегов, Жаку удается встать к штурвалу и снова почувствовать себя первым после Бога. Остальное время он уныло курит, облокотившись о поручни. Три года назад, во время нашей последней встречи, Жак клялся, что еще месяц-другой, и он свалит с этой неблагодарной работы. Он верил, что место для него всегда найдется. Но я знаю: Жак никогда не покинет паром по собственной инициативе. Он, как и его древняя посудина, навсегда привязан к давным-давно не существующему паромному тросу, растянутому между берегами.
Я встал рядом с Жаком, облокотился о поручни. Он проговорил едва слышно, не вынимая изо рта сигарету:
– Значит, больше не прячешься?
– Значит, так и мотаешься? – вопросом на вопрос ответил я.
Жак кивнул.
– Так и есть.
– Ты совсем не изменился, приятель.
– Угу. – Жак сплюнул окурок на палубу и аккуратно растоптал. Он терпеть не мог, когда мусор бросали в реку, даже если это был просто окурок. Однажды какой-то придурок слил за борт полканистры масла. Жак сломал ему челюсть. Молча. В трех местах. Не потому, что был фанатичным экологом. У него были свои причины.
– Я, брат, сейчас в таком возрасте, когда меняться либо уже поздно, либо еще рано. Прыщи сошли, но хрен еще стоит. А ты как? Просто прогуляться или...
– Или.
– Угу. Ну, удачи.
– Спасибо.
Жак оттолкнулся от поручня и неторопливо двинулся к рубке. До пристани оставалось не больше трех минут хода, и паромщику надо было выполнять свои обязанности. Я докурил и, точно так же оттолкнувшись от поручня, побрел к своему ЗИСу.
Поскольку в этой истории паромщик Жак больше фигурировать не будет, мне бы хотелось кое-что о нем рассказать. Просто потому, что он на самом деле отличный дядька и, доведись нам чуть больше и чаще общаться, мы могли стать хорошими друзьями. И будь у этого мира чуть больше будущего – тоже. Ну а раз все вышло так, как вышло, я просто расскажу историю этого парня, которую подслушал в одной из забегаловок неподалеку от кройцбергской пристани. Во время последней войны Жак точно так же работал паромщиком, правда, значительно выше по течению. Его семья –
жена и двое дочерей – жила в одном из кройцбергских домишек на левом берегу.
Каждое утро Жак садился на старый, купленный по случаю, трофейный мотоцикл «ДКВ» и мчался в соседний городок Вально. Там он оставлял чудо инженерной мысли во дворе у приятеля и пересаживался в вахтенный «фердинанд». Автобус отвозил горнорабочих к Вальновским угольным разработкам, рядом с которыми в первые же годы войны была построена паромная переправа. Военные автокараваны доставляли с Большого кольца солдат, боеприпасы, медикаменты и военную технику, а Жак переправлял все это на левый берег. Там он забирал госпитальные машины с ранеными и порожние грузовики и вез их на правый берег. И так – с пяти утра до девяти вечера все 365 дней первого года войны.