Черная башня
Шрифт:
Жанна хотела снова прикрикнуть на него, но Кузьмин остановил ее:
— Пусть говорит, — сказал он ей. — Если ему так легче, пусть говорит.
— Хорошо, — неожиданно легко согласилась Жанна. — Теперь ты наш командир. Подумай о том, где и как похоронить Владимира Николаевича. Если ч у ж о й караулит нас на выходе, то где же хоронить?
— Прекрасно, — продолжал бубнить Ладонщиков. — Теперь он караулит нас на выходе. Кто первым выйдет, того он и уложит. Но сядут аккумуляторы, но кончится вода — и, значит, кому-то придется идти к пульту управления станцией и помпой. Кем же мы пожертвуем? Бесцельно пожертвуем, потому что он не доберется до пульта, ч у ж о й его не пропустит, а идти все-таки надо, потому что другого выхода нет. Вы, конечно же, пошлете
— Похоронить Владимира Николаевича придется здесь, — сказал Жанне Кузьмин, не обращая внимания на бубнеж Ладонщикова. — Выроем могилу и похороним. Лезть на рожон не станем — в этом пока нет нужды. Мне тоже думается, что ч у ж о й притаился и ждет.
Кузьмин и Ладонщиков вырыли могилу, опустили в нее тело Глебова и засыпали землей.
Кузьмин сменил у входа Саида. Саид собрал немудреный ужин, потом, когда все поели, снова устроился возле Жанны, сидел неподвижно и молча не то в глубокой задумчивости, не то в дреме.
— Это он охраняет вас, Жанна, — пошутил глупо Ладонщиков. — От меня и от Кузьмина. — И тут же извинился: — Простите, ради бога.
Жанна ничего не сказала. Саид услышал ее имя, произнесенное Ладонщиковым, приоткрыл глаза. Жанна кивнула ему головой. Саид чуть заметно улыбнулся. Он, конечно же, охранял ее, хотя в этом не было никакой нужды. Но у него, вероятно, был свой взгляд на это.
— Опять топчется, — сказал о ч у ж о м Кузьмин. — Я понял, что он делает: он просто ходит взад и вперед, пересекая выход из нашего туннеля. Он уверен, что кто-то из нас выйдет. У него там удобная позиция — такая же, как у нас здесь. Он будет ждать нас там, а мы будем ждать его здесь. Проверим, у кого больше терпения, выдержки. Вода у него, конечно, есть: он может пользоваться нашей помпой. Но есть ли у него еда?
Он ни в чем таком не нуждается, — заговорил Ладонщиков, — ни в воде, ни в еде. Потому что он не тело, а дух, аш-шайтан, злая сила, дьявол, материализовавшееся зло, следствие катастрофы, ее довершающая черное дело воля. И мне думается, что она теперь присутствует всюду, где еще остались живые люди. Она добивает их, довершает начатое, потому что ведь нельзя оставить и дать возродиться ужасному в своей неразумности существу, обожравшемуся и отупевшему от чрезмерной сытости. Виноваты в катастрофе обожравшиеся — я это знаю! Не голодные, нет, а обожравшиеся, в которых разум спит и пузыри пускает. Голодные думают, а сытые гадят, гадят, гадят!.. Но разум Вселенной, если он существует, думает о нас иначе, он думает, что все мы дерьмо, что все мы виноваты, все заслужили погибель, потому что он не разделяет нас на сытых и голодных, он видит род человеческий. А мы — люди и должны видеть иначе. Хотя — зачем? Какой смысл? Нет смысла. И не было никакого смысла…
— Все-таки помолчи, Толик, — попросила Жанна. — Не надо об этом говорить. Тем более, если нет смысла.
— Надо было жить иначе, — продолжал Толик, словно и не слышал просьбы Жанны. — Надо было жить не так, как мы жили. Не зря древние говорили, предупреждали нас: во всем должна быть мера. А мы меры не знали ни в чем. Эпикур говорил, что надо удовлетворять только естественные и только необходимые потребности: человеку нужен чистый воздух, чистая вода, простая пища, простая одежда, крыша над головой и верный друг. И это все. Все! Вот мера: только естественное и только необходимое. Это обеспечит вам здоровую и долгую жизнь, крепкое тело и спокойную душу. И безопасность — потому что рядом с вами ваш верный и надежный друг. Добыть все это совсем не трудно, а потерять почти невозможно, и потому тебе не нужны ни рабы для того, чтобы с их помощью добывать себе блага, ни власть, чтобы эти блага охранять. Кто выходит за пределы меры, тот с неизбежностью становится угнетателем себе подобного. Тот становится преступником и перед собственной природой, и перед людьми. Вот вам и нравственный закон: не выходи за пределы естественного и необходимого. Всякое богатство — кража. Эта формула была произнесена позже. Но истина, в ней заключенная, была известна людям в самом начале истории. Всякое богатство — кража. Обратите внимание на слово «всякое». Богатство — кража и в том случае, если ты потратил слишком много сил и, значит, обокрал свое здоровье; ты нарушил меру и, значит, обокрал свою душу, наплевал на принцип, на себя и на людей. Но ты обокрал и человечество, потому что присвоил себе то, что могло бы послужить многим, и предал человечество, потому что нарушил его закон. Но если ты присвоил богатство, добытое чужими руками, ты обрек человечество на гибель, потому что ты положил начало той цепной реакции, которая приведет к катастрофе. Поэтому я сказал: кто обожрался, кто жил в роскоши, тот был убийцей людей и природы. Нам был дан разум, чтобы это понять, но мы не воспользовались этим знанием. Почему?
— Толик, прервись на минутку, — сказал Кузьмин. — Я послушаю, что происходит в лабиринте.
— Это важнее, верно? Впрочем, пожалуйста! — ответил Ладонщиков и замолчал.
Ч у ж о й продолжал ходить.
— Как будто шакал грызет кость, — сказал о шагах ч у ж о г о Ладонщиков, — как будто точит свои вонючие зубы…
Кузьмину не хотелось, чтобы Ладонщиков принялся развивать эту тему, и поэтому он напомнил ему о прерванном монологе:
— Так почему мы не воспользовались знанием того, что всякое богатство — кража? — спросил он.
— Потому что это было запоздалое знание, — ответил Ладонщиков. — Оно пришло к людям, когда они уже были разделены на богатых и бедных. Ведь знание факта предполагает, что факт уже совершился. Знание — всегда запоздалое. Это с одной стороны. С другой стороны: знание, как и незнание, не является для нашей практической жизни аргументом. Всякий прогноз мы принимаем как аргумент лишь после того, как он подтвердится фактом. В этом — трагедия людей. Кто должен был поднять это знание как знамя борьбы, пребывает в невежестве, огражденном от истин лживой идеологией, лживой политикой, лживой культурой обожравшихся.
— О чем он все время говорит? — спросил у Жанны Саид на ломаном английском языке.
— Он говорит, что богатые погубили мир, — ответила Жанна.
— Это правда, — заговорил Саид на родном языке, забыв, должно быть, о том, что его никто не понимает. — Богатство — это чума, это смерть. Богатый не любит своих детей, потому что ему надо делиться с ними своим богатством. Богатый ненавидит всех людей, потому что его богатства могут достаться им. Когда богатый умирает, он хочет, чтобы вместе с ним умерли все, он всех тащит за собой в могилу, так как боится, что живые завладеют его богатством. Он хочет убить всех людей еще до того, как умрет сам, чтобы они не оказались счастливее его. Богатый человек — это взбесившийся человек. Он — чума, смертельная болезнь.
— Он молится? — спросил у Жанны Ладонщиков.
— Не знаю, — ответила Жанна. — Пусть Владимир Николаевич переведет.
— Что? — тихо спросил, боясь выдать свое удивление, Ладонщиков. — Но ведь Владимира Николаевича нет в живых, Жанна.
— Нет в живых?!
— Ты забыла? — пришел ей на помощь Ладонщиков. — Мне тоже иногда кажется, что все случившееся — только сон. Что сейчас я проснусь — и не станет этой башни, этого лабиринта, этого ада. Но проснуться не удается. Можно погрузиться лишь в еще более страшный сон…
— Да, — тяжело вздохнула Жанна. — Голос Саида меня загипнотизировал, что ли… Я слушала его речь, а видела чистый ручей, бегущий по гладким белым камням. Я была еще у ручья, когда ты спросил меня про молитву Саида…
— Это — бегство, — сказал Ладонщиков. — Бедный мозг, он один не хочет умирать. Пока я говорю, я здесь. Но стоит мне замолчать — и я уже не здесь: либо в прошлом, либо в будущем — за гранью реального. Это — бегство, но не спасение. Правда, так скрашивается тягостное ожидание. Но разве ожидание принесет нам спасение? Наше ожидание становится напрасным. Но мозг не хочет умирать, он пускается во все тяжкие, он уносит нас в воображаемый мир, где все хорошо. Это — бегство. Но это — не спасение…