Черная Книга Арды
Шрифт:
Вино золотое горчит, как вина,
Шуршат, как осенние листья, слова,
И сломана флейта — но песня жива:
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
Зачем тебе пить эту чашу до дна?
Два озера боли на бледном лице,
А звезды — как камни в Железном Венце,
И память не смоет морская волна,
И в темных одеждах — как скорбная тень -
Один лишь венка из цветов не надел…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
И в светлой земле, что не ведает зла,
Истает ли тень, что на сердце легла?
Исчезнет ли боль,
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
И жжет предвиденье, как яд:
Тебе — уйти на путь Людей,
Но пусть еще — последний взгляд…
Поет безумный менестрель:
Прощай, моя звезда-печаль,
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
— …Прости, Дайрон.
— Как ты узнал?..
— Слушал и слышал.
— Нет, не это… Сейчас — как?
— Глаза. А еще — когда ты слушал. Ты споешь?
— Я не пел… с тех пор. Откуда ты узнал о флейте?
Дайолен пожал плечами:
— Не знаю… Мне так показалось.
— Хочешь знать, как это было?
— … Ты споешь еще, Дайрон ?
Менестрель поднял взгляд на короля. Он один здесь был в темных одеждах — ни одного драгоценного камня, ни даже тонкой нити серебра.
— Нет, король, — ответ прозвучал твердо, почти жестко. Он стоял очень прямо, стиснув флейту в побелевших руках. — Я больше не стану петь.
Он не сказал — никогда, но это было больше чем отказ, и все почувствовали это.
— Кто возьмет флейту мою ?
Дайрон почти надменно оглядел собравшихся. Никто не шелохнулся.
— Ну что ж, да будет так.
Резко хрустнуло ломающееся дерево.
— Я больше не стану петь, король.
Он коротко поклонился — почти кивнул — Элу и Мелиан и низко склонил голову перед Лютиэнь. Ей показалось — он что-то еще хотел сказать ей, но промолчал и стремительно вышел…
«Прощай, любовь моя, прощай, о Лютиэнь Тинувиэль…»
— …Мне не сделать новой флейты. А взять чужую не могу. Руки болят.
— Ты можешь не петь?
Лицо Дайрона дернулось.
— Нет… — почти шепотом ответил он.
Дайолен решился внезапно:
— Возьми лютню. Я покажу.
— …Я хотел спеть тебе на прощание.
— Я буду благодарен тебе.
— В последний раз — позволь сыграть на твоей лютне…
Песня была похожа на печальный осенний дождь; и нездешней тоской звучало: Чаша моя пуста — некому вновь наполнить ее…
— Благодарю. Прощай, Дайрон.
— Прощай, Дайолен. Мы должны были стать врагами, но, видно, и врагов равняют потери.
— Разве враждуют менестрели? Разве не
— Должно быть, ты прав…
— Менестрель…
— Да, правитель?
— Прости, если мои слова причинят тебе боль… Я все пытаюсь понять… Я могу представить, как это — не видеть… Но ты… Ведь ты всегда смотришь в глаза…
— Я понял тебя. Так и было — я увидел глаза. Его глаза… — Дайолен замолчал, стиснув руки. Потом продолжил: — Глаза Учителя. Вот с тех пор… А он говорил, что ничем не сможет помочь… а я вижу… и Звезду… вижу…
— Скажи, менестрель, как его имя?
Дайолен поднял на правителя взгляд, и тот вдруг тихо вскрикнул:
— Не надо, молчи! Мне кажется, я догадался… я понял…
— Та вещь, что ты давал мне, сделана им. Давно.
— Так, значит, моя мать была…
— Да. Может, последняя из них.
Правитель осторожно коснулся руки менестреля. Его пальцы дрожали.
— Я… я не забуду тебя. И твоих песен. Если хочешь — останься.
— Нет, правитель. Благодарю. Он сказал — иди к людям. Мне пора в дорогу. Прощай.
Он набросил черный плащ, взял лютню — ту лютню, что узнал бы на ощупь из тысяч, как узнал и брошь — творение рук Учителя. Он поклонился правителю, развернулся и пошел вперед, не оглядываясь; а рядом шагал Андар — как юный паж при королевиче.
И глядя им вослед, правитель тихо сказал, не зная, что повторяет века назад произнесенные слова эллеро Гэлеона:
— Мне кажется, я понял… Если бы не было Тьмы, мы никогда не увидели бы звезд…
…Ее дом стоял на краю поселка, у самого леса. Родных у нее не было. Хотя ей минул уже двадцать пятый год и все ее сверстницы давно уже повыходили замуж, она по-прежнему жила одна. Причина тому была проста. Она была дурнушкой — маленькая, но худая и нескладная, как подросток; обветренное широкоскулое лицо, большой, а потому редко улыбающийся рот. Резкая и угловатая в движениях, как мальчишка, она и густые медные волосы свои остригла коротко — в знак скорби по брату, что погиб год назад в лесу. Правда, глаза у нее были чудесные — большие, бархатно-черные, как теплая южная ночь; да голос — чистый, нежный и звонкий… Она уже смирилась с тем, что придется всю жизнь жить одной. Одна радость была у нее — дети любили ее за чудесные песни, за то, что мастерила им игрушки и возилась с маленькими, в эти минуты становясь совсем девочкой.
В то утро она собиралась печь хлеб, как всегда напевая незамысловатую песенку, а потому не сразу услышала осторожный стук в дверь. Она открыла, вытирая осыпанные мукой руки о передник: может, дети?
На пороге стояли двое — странники, судя по обличью, издалека. Когда девушка взглянула на старшего, у нее даже дыхание перехватило, а смуглая кожа вспыхнула ярким румянцем: никогда она не видела такого красивого лица. Наверное, такой прекрасный и благородный господин и не посмотрит на нее… А между тем глубокие зеленые глаза не отрывались от ее лица. Смущенно и неловко поклонившись, стыдясь своей залатанной выгоревшей одежды из грубого полотна и бедного убранства своего дома, пряча в складках передника маленькие, загрубевшие от работы руки, пригласила их в дом.