Черная месса
Шрифт:
Максль выбрал именно тот куплет, вязкая музыкальная ткань которого требовала крепких голосовых связок и страстной выразительности дикции. Он сделал знак Нейедли, откашливался с минуту, и из его морщинистой напрягшейся шейки изошло тихое блеющее пение. В этом голосе вибрировало старческое недомогание, доведенное до плаксивого безразличия. И это плаксивое безразличие, все больше заплетаясь и запутываясь, пело:
Он воет в извивах волос золотистых, взгляд твоих глаз улыбается чистых, чудесная женщина, едем со мной — ах! — в Мансанарес, в Манса...Тут крупная голова на тонкой шее закачалась, и пенсне со звоном упало с шишковатого носа на пол. Максль,
— Ну, с меня довольно! Пока вы тут прохлаждаетесь, мне одному приходится надрываться. Лучше уж я себе в убыток одно дельце сделаю. Эдит, коньяк по кругу! А ты, Нейедли, играй!..
Нейедли встал и объявил:
— Я угощу высоких господ божественной арией из божественной оперы «Жидовка»!
Людмила, которая всегда любила послушать грустную музыку, подошла к инструменту.
Максль, очарованный этой девушкой, пролепетал:
— Сядь ко мне на колени, Мильчи!
Людмила, однако, серьезно спросила:
— Зачем, господин Максль?
Знаток с нежностью оглядел ее с головы до пят и вывел из осмотра пророческое заключение:
— Тебе, шикса [9] , еще «милостивая госпожа» будут говорить!
9
Женщина-нееврейка (искаж. идиш).
Тут Нейедли загромыхал по клавишам и запел:
Великий Бог, услышь меня, услышь меня, великий Бог, верни дитя мое скорей, верни мне Реху, дочь мою!— Розу, Розу, — исправляли посвященные. Но Нейедли ехидно косил из-под очков взглядом по сторонам, прежде чем незаметно смодулировать в «Баркаролу» Оффенбаха [10] :
Сладостная ночь любви, утоли мои желанья!10
«Баркарола» Оффенбаха — из 2 акта оперы в трех актах с прологом и эпилогом «Сказки Гофмана» (1880) Жака Оффенбаха (1819—1880).
Максль стал проявлять беспокойство, засуетился на своем сиденье, зажал себе уши и захныкал:
— Прекрати, Нейедли! Этого я не выношу! Буду реветь, как малое дитя!
Гости, угощаемые по кругу соседями и многократно повторившие по рюмочке коньяка, ощущали на себе его действие. Тупой восторг и ритмическая беспорядочность подобных часов воцарились в Салоне. Большинство дам сняли с себя приличные покровы и танцевали в рубашках. Гвалт внезапно разразившегося литературного спора существенно усилился. К столу «всезнаек», за которым сидели Грета, доктор Шерваль и Море, прибился новичок — конципист [11] резиденции наместника и поэт Эдуард фон Пепплер. Несчастному выпала тяжелая судьба: сочетать рутинные обязанности чиновника девятого класса с долгом «проклятого» сатанинского поэта. Лучше всего было бы назвать его откомандированным в президиум императорски-королевского наместничества Бодлером. Кровь господина фон Пепплера пришла в состояние кипящего пойла из-за присутствия одного юного писателя за столом молодежи. Усердный малыш, собственно, мог уже записать на свой счет некоторые литературные достижения. Пепплер кричал, что его поколение требовательно искало жизни, но нашло сифилис, а эта трусливая, малодушная молодежь ищет жизни безо всякого пыла, зато находит издателя. Он парировал, покраснев, иронический смех юного поколения:
11
Конципист — составитель речей и текстов документов в канцелярии учреждения.
— Вы обыватели! Лирики травоядные! Вы — потерпевшие кораблекрушение у домашнего очага! Тьфу, жвачка для мещан!
Разъяренный, схватил он справа и слева рюмки с коньяком Море и Шерваля и осушил обе.
Тут и доктор Шерваль решил не отставать. Он тоже вскочил и заявил, что настанут другие времена, что мир большей частью состоит из «вытеснителей» и что в «вытеснении», в плохом половом переваривании, и заключается все мировое зло. Есть лишь одна цель — эротическое освобождение!
Словно чтобы положить начало этому освобождению, он запел, не обращая внимания на полные ужаса глаза президента, ту песню, которую называл «Гимном Союза» и которая была, к сожалению, более скабрезной, нежели остроумной:
Пока ваш зад лежит в штанах, — он без работы б не зачах...Нужно заметить, что это утверждение в устах певца было ложью и явным бахвальством. Сотрудник известной всему городу адвокатской конторы Юлиус Шерваль был пунктуальным и усердным работником, который помимо юриспруденции питал свое честолюбие еще на политическом и артистическом поприще. В течение многих лет он читал в выставочном зале свободных художников цикл лекций под возбуждающим названием «Французский имморализм от Стендаля до Андре Жида». После лекций в тех же помещениях проводился курс обучения танго, и провозвестник имморализма с торжественной серьезностью принимал участие в исполнении этого томительно-разболтанного танца. Президент Море, напротив, не был любителем ни танго, ни французского имморализма, ни тем более откровенной непристойности. Он был испытанным гетеанцем. Одно из любимейших его занятий состояло в том, чтобы в разнообразнейших изданиях «Фауста» — как первой, так и второй части — выискивать типографские ошибки, стилистические упущения, небрежности в стихосложении и смысловые противоречия. Теперь же, оскорбленный бесстыдной песенкой Шерваля, Море смущенно опустил голову.
Пока все болтались туда-сюда и шумели, господин Максль сидел, тихий и осунувшийся, рядом с Нейедли, чьи пальцы со скрюченными суставами бессмысленно и безжалостно отбивали танцы. Во время работы тапер прислушивался к хныкающей речи хозяина.
— Ты, Нейедли, должен, собственно, знать, — я сплю очень быстро...
Нейедли кивнул: дескать, понял.
Лицо Максля, однако, выражало тихое страдание человека, который не способен выразить отчетливо какую-то особенную тонкость.
— Пойми меня правильно, Нейедли. Можно спать медленно, можно спать как обычно, можно спать быстро и можно спать очень быстро. Знаешь ли ты, дорогой мой, что можно проспать за четверть часа...
Нейедли согласно хрюкнул, но свидетельство его понимания было недостаточно убедительным. Тут по облику Максля пробежала дрожь, пелена жара, — как едва заметное движение проходит по мутному зеркалу вод. Он выпучил глаза:
— Ты не поверишь, Нейедли. Но это истинная правда: только что за один час я проспал десять лет, и потому так устал...
В это мгновение баальбот со скрипучими сапогами вышел из комнаты. Настроение гостей все еще оставалось утрированно приподнятым. Минутой позже в Салон вошла фрейлейн Эдит и пылко заговорила о чем-то с Людмилой.
V
В противоположность такому вульгарному заведению, как «Наполеон», к славным традициям дома относилось то, что любовные сговоры не происходили бесстыдно, у всех на глазах. Господа для вида прощались со своей компанией, неприметным образом оповещали Эдит о выборе дамы, и экономка незаметно посредничала в любовном свидании, не преминув заранее вытребовать у сомнительных и незнакомых господ полагающуюся сумму. Сразу нужно сказать, что последнее происходило крайне редко, — здесь вращалось исключительно серьезное общество. Чужаки почти никогда не появлялись, и прежде всего фрейлейн Эдит была большим знатоком мужчин и всецело могла положиться на свою интуицию. Как редко — и этот факт тоже стоит в существенном противоречии с более низким классом «Наполеона», — как редко происходили тут скандалы! Естественно, среди пансионерок случались расколы, ссоры, припадки ненависти, но неписаный закон требовал, чтобы по меньшей мере в течение ночных служебных часов поддерживались мир и дружба.