Черная радуга
Шрифт:
Впереди шла лодка, и с нее вдруг закричали, замахали руками, шапками. Посреди реки виднелась черная голова с торчащими круглыми ушами. Она плыла прямо к лодке, у которой, как водится, в такой момент заглох мотор. Там сидели старик Лабало со старухой и парни с метеостанции.
— Медведь! — крикнул Симанчук и в азарте выключил мотор.
Я схватил карабин. Он был незаряжен, но в нагрудном кармане лежало два патрона. Медведь уже подплывал к лодке. Я выстрелил, и бурунчик воды вспыхнул неподалеку от ушастой головы. «Еще пару метров, и я буду целиться по ушам», —
Симанчук ожесточенно дергал заводной шнур. Мотор рыкнул, но не завелся. Услышав звук, голова моргнула маленькими глазками и снова повернула — на этот раз к берегу. Когда медведь вылезал, я снова выстрелил для острастки, и топтыгин, рявкая, пустился наутек. Через пару минут лодку прибило течением как раз к тому месту, и на толстом стволе похилившегося тальника мы увидели белые длинные царапины. Вдали затихал треск, отмечавший передвижение удиравшего зверя.
— Да, — сказал Симанчук. — Теперь мотор заведется, — он дернул, и послышался мерный рокот. Вот так всегда.
— Медведи сейчас злые — страсть! У них гон. На всех кидаются. Птичка пискнет в кустах — кусты дотла изломает. Но это гималайский, белогрудка, его можно отпугнуть. А бурый нас и под водой нашел бы…
Вечером мы пристали у табора охотника Дунповича, чем вызвали его бурный гнев.
— Всех пантачей мне распугали! — кричал Дунпович, бегая у своего балагана. — Ездите вечером, гремите мотором… Кто ездит вечером?
— Мы, — Симанчук устало вытащил нос лодки на берег. — Ну, угощай. Что там у тебя на ужин?
Над лениво дымившимся костром коптились багровые щучьи тушки. Дмитрий снял, попробовал, скривился: еще не готова.
— Вот рыба пареная, — захлопотал Дунпович, пододвигая большую закопченную кастрюлю, до половины наполненную рассыпчатыми кусками рыбы. — Чай уже вскипел, кажется.
Он мелко нарезал бок сырого ленка, освобожденного от костей, присолил:
— Ешьте талахон! Хороший, вкусный талахон.
И сырая рыба, и сырое мясо, мелко нарезанные и посоленные, называются у охотников талахоном.
Дунпович внимательно рассматривал мой карабин, пока мы ели.
— Хороший карабин. Новый. Охотовед дал? А потом его сдашь? Та-ак… Запомню его номер: пятнадцать пятьдесят восемь. Приеду в село, скажу охотоведу: давай мне карабин пятнадцать пятьдесят восемь, мой уже старый, — поднялся в волнении и вышел из балагана, повторяя цифры с нежностью, как имя любимой.
— Я тебе запишу, — сказал я. — Чтобы не забыл.
— Я не забуду!
Тут вдалеке зарокотал мотор, и Дунпович опять забегал по берегу в озлоблении:
— Кто это едет? Совсем без головы едет! Пантач в залив идет, а его мотором пугают!
Лодка мягко ткнулась в берег, из нее выскочил коренастый охотник с широким скуластым лицом. Дунпович сразу замолчал. Что-то в облике новоприбывшего показалось мне странным, но лишь полчаса спустя я понял: он был одноруким. Осознав это, я оторопел: как же он ездит по бурной реке, как управляется с мотором, как стреляет из карабина, как, наконец, разделывает зверя?
— А что? — ответил он, когда я набрался наглости спросить. — Как за столом, так и в тайге. Управляюсь…
Он действительно стал быстро управляться с ужином Дунповича, пока тот сетовал на поздних бродяг и развивал проект ограждения своего участка большими плакатами: «Позже восьми часов не ездить, штраф… тюремное заключение…» и т. д.
Собственно, Дунпович — это отчество, а звали его Дмитрий Канчуга. Однако в Красном Яре половина жителей носит фамилию Канчуга. А скажи: Дунпович — сразу станет ясно, о ком речь.
Прибывшего охотника звали Гришей. Суанка Григорий Чунчеевич. Воевал, был снайпером. Потом ранило, оторвало руку осколком. Получает пенсию, мог бы сидеть дома, но тайга зовет. Да и не усидишь на пенсии. Вот и охотится. С одной рукой.
Но этой рукой он очень умело управляется. Снял с лодки мотор, вынес на берег, прислонил к коряге, принялся копаться.
— Давай помогу, — сунулся было я.
— Сам справлюсь, — отмахнулся он.
Все сам, да так ловко, что мне вдруг подумалось: вторая рука у человека лишняя. Он успевал даже в затылке почесать и задумчиво побарабанить пальцами по кожуху мотора.
Незаметно, ко ему стали все-таки помогать. По ходу ремонта Гриша просил у Дунповича то запасную свечу, то шнур, то какую-то шестеренку, так что тот опять поднял крик:
— Ты что, грабить меня приехал?
Однако давал все, что просил Гриша. Вскоре мотор был полностью отлажен.
Стемнело. Вечером мы едва втиснулись в балаган Дунповича. Балаган — это несколько жердей, поставленных конусом и крытых корьем. Перед входом в балаган день и ночь дымится костерок, разгоняя комаров.
— В четыре пойдем в залив, — сонно пробурчал Симанчук.
— А как проснемся? — заворочался я. — Будильника-то нет.
— Я подниму, — успокоил охотник. Потом, помолчав немного, сказал вдруг ясно и бодро — Пора вставать.
— Да ты что? — я разлепил глаза и посмотрел на часы: четыре.
Высоко в кронах шумел ветер, и только теперь я почувствовал, как промерз. Костер у входа погас, на его пепле спала собака. Дрожа, мы стали собираться. Лодка, мокрая от росы, тяжело отвалила от берега, и Симанчук, стоя на корме, неслышно погнал ее шестом в залив.
О, эти необыкновенные, словно сказка, заливы! Они навсегда остались в моей памяти. Посмотришь с реки — небольшое устьице, иногда совсем закрытое кустом или нависшей кроной дерева. Протискиваешься в него — и попадаешь в неведомое царство, тридевятое государство. Вода совершенно прозрачна и спокойна, ее тесно обступили деревья, густой кустарник и трава в рост человека. Колонны стволов — как органные трубы. Каждый звук гулко отражается от них, потом дробится в мелком кустарнике. На воде слоями лежит туман. Лодка идет и идет, и за каждым поворотом открывается новый плес, и кажется, что десятки глаз смотрят из густой чащи. Руки судорожно сжимают карабин, в воде у берега тянется пунктир взбаламученного ила.