Черная весна
Шрифт:
Это ошеломительно красивый час, когда каждый живет собственной отдельной жизнью. Любовь и убийство — между ними разница лишь в несколько часов. Любовь и убийство; я чувствую, как это приближается с темнотой: новые младенцы появляются из чрева, мягкие, с розовой плотью, чтобы быть запеленутыми в колючую проволоку и кричать всю ночь, и гнить, словно падаль, за тысячу миль от ниоткуда. Безумные девственницы с холодным, как лед, джазом в жилах, подбивают мужчин воздвигать новые здания, и мужчины в собачьих ошейниках идут, увязая в дерьме по глаза, так что владыкой волн будет царь электричества. При виде того, что находится в зародыше, я штаны обмочил от страха: совершенно новый мир вылупляется из яйца и, как бы быстро я ни писал, старый мир умирает недостаточно быстро. Я слышу тарахтенье новых пулеметов и треск миллионов разлетающихся одновременно костей; я вижу мечущихся собак и сыплющихся с неба голубей с письмами, привязанными к лапкам.
Забавник а шутник, к северу ли от Диленси-стрит или к югу, ближе к границе гноя! Мои нежные руки в теле мира, копошатся в его теплых внутренностях, укладывая и перекладывая, кромсая и сшивая вновь. Ощущение теплого нутра, знакомое хирургам, и устрицы, наросты, язвы, грыжи, раковые метастазы, молодые
49
В нашей семье (фр.).
И когда я буду не в состоянии что-нибудь вспомнить, я всегда вспомню ту ночь, когда подхватил триппер, а родитель до того упился, что затащил в постель своего дружка Тома Джордана. Это красиво и трогательно — умотать куда-то, чтобы подцепить триппер, в то время, как честь семьи поставлена под угрозу, когда, так сказать, цена ей была номинальная. Умотать на вечеринку и не быть дома, когда мать и отец борются в партере, а щетка работает не зная устали. Не быть дома, когда разливается холодный утренний свет, и Том Джордан стоит на коленях и умоляет о прощении, но даже на коленях не может его вымолить, потому что непреклонное лютеранское сердце не ведает, что такое прощение. Трогательно и красиво прочитать на другое утро в газете, что примерно в то же время предыдущим вечером пастор, заглянувший в кегельбан, был застукан в темной комнате с мальчиком на коленях! Но удручающе трогательно и красиво было, когда я, ничего обо всем этом не зная, пришел на другой день домой, чтобы просить разрешения жениться на женщине, которая годилась мне в матери. И когда я произнес: «Жениться», — родительница схватила хлебный нож и бросилась на меня. Я помню, как выскочил на улицу, что по дороге остановился у книжного шкафа и выхватил книгу. И название книги — «Рождение трагедии». Комично все это: и половая щетка той ночью, и хлебный нож, триппер, пастор, застигнутый на месте преступления, остывающие клецки, метастазы рака и так далее… В те времена я считал, что все трагическое существует лишь в книгах, а то, что происходит в жизни, — так, разбавленные опивки. Я думал, что прекрасная книга — это плод того, что есть больного в сознании. Я совершенно не представлял, что больным может быть весь мир!
Мотаюсь с пакетом под мышкой. Утро, скажем, прекрасное, солнечное, все плевательницы вычищены и блестят. Бормочу под нос, входя в здание «Вулворта»: «Доброе утро, мистер Торндайк, чудесное сегодня утро, мистер Торндайк. Не интересует ли вас костюм, мистер Торндайк?» Этим утром мистера Торндайка не интересуют костюмы: он благодарит меня за визит и бросает мою визитную карточку в мусорную корзину. Как ни в чем ни бывало я пытаю удачу в «Америкен экспресс». «Здравствуйте, мистер Гатауэй, какое прекрасное утро!» Мистер Гатауэй не нуждается в хорошем портном — он теперь шьет раз в тридцать пять лет. Мистер Гатауэй слегка раздражен и чертовски прав, считая, что я сам найду выход. Утро чудесное, солнечное, это невозможно отрицать, и потому, чтобы избавиться от дурного привкуса во рту, а заодно полюбоваться гаванью, я сажусь в трамвай, переезжаю мост и заглядываю к одному скупердяю по имени Дайкер. Дайкер занятой человек. Из тех, кому ланч приносят прямо в кабинет и, пока он ест, чистят ему ботинки. Он говорит, что мы можем пошить ему костюм в крапинку, если перестанем донимать его каждый месяц. Девчонке было только шестнадцать, у него и мысли дурной не возникло в отношении ее. Да, с накладными карманами, пожалуйста! Кроме того, он женат и имеет троих детей. И он собирается выставлять свою кандидатуру на пост судьи — в суде по делам о наследстве и опеке.
Приближается время дневного представления. Мчусь обратно в Нью-Йорк и соскакиваю у «Бурлеска», где у меня знакомый билетер. Первые три ряда всегда заполнены судьями и политиками. Крутом темно, Марджи Пиннетти стоит на дорожке для разбега в грязном белом трико. У нее самая восхитительная задница во всем женском составе, и все знают об этом, включая ее самое. После шоу бесцельно слоняюсь по улице, пялясь на кинотеатры и еврейские гастрономические лавки. Недолго стою в грошовом пассаже и слушаю голоса сирен, усиленные мегафонами Жизнь — это сплошной медовый месяц с шоколадным тортом и клюквенным пирогом. Опусти монетку в щель, и смотри, как женщина раздевается на травке. Опусти монетку в щель, и выиграй вставные зубы. Мир каждый вечер обновляется: грязное отдается в сухую чистку, изношенное идет в утиль.
Шагаю по направлению к центру вдоль границы гноя захожу в вестибюли больших отелей. Если хочется, можно сесть и смотреть на проходящих мимо людей. Повсюду что-то случается. Безумное напряжение ожидания чего-то, что должно произойти. С грохотом проносится надземка, гудят клаксоны такси, звенит карета скорой помощи, гремят пневматические молотки строительных рабочих. Мальчишки-посыльные, одетые в затейливые ливреи, разыскивают людей, не откликающихся на вызов. В раззолоченных подземных туалетах мужчины стоят в очереди к кабинкам; крутом плюш и мрамор, аромат
Час спешки и натиска и в метро можно быть как в раю. Я прижат к женщине так крепко, что могу чувствовать волосы на ее алозе. Мы так плотно приклеены друг к другу, что костяшки моих пальцев вдавливаются ей в пах. Она смотрит прямо перед собой, в микроскопическую точку у меня под правым глазом. У «Канал-стрит» мне удается поместить на место костяшек пенис. Тот вскакивает как сумасшедший, и независимо от того, в какую сторону дергается вагон, она остается в том же положении: визави с моим петушком. Даже когда становится свободней, она стоит все так же, подавшись бедрами вперед и не спуская глаз с микроскопической точки как раз под моим правым глазом. На «Бороу-холл» она выходит, ни разу так и не оглянувшись. Я следую за ней на улицу, думая, что она обернется, скажет: «Привет!» — или позволит купить ей шоколадного мороженого, на одну порцию я наскребу Но нет, она летит прочь, как стрела, не повернув головы и на восьмую долю дюйма. Как это им удается, не знаю. Миллионы и миллионы их каждодневно стоят, в платье на голое тело, и удовлетворяются всухую. И что дальше — холодный душ? растирание? Десять против одного, что они бросаются на постель и доканчивают с помощью пальцев.
Так или иначе дело близится к вечеру, и я шагаю по улицам с такой эрекцией, что пуговицы на ширинке того гляди отлетят. Толпа делается все гуще. Теперь в руке у каждого газета. Небо задыхается от иллюминированного торгашества, каждая строка в отдельности гарантирует вам товар, доставляющий удовольствие, полезный для здоровья, долговечный, изысканный, бесшумный, водонепроницаемый, непортящийся, пес plus ultra, [50] без которого жизнь будет невыносимой, будто и так не ясно, что жизнь давно невыносима, потому что нет никакой жизни. Уже почти наступил час, когда Хеншке покидает ателье, чтобы отправиться в карточный клуб в центре города. Подходящая несложная работенка на стороне, где он занят до двух часов утра. Ничего особенного делать не надо — просто принять у джентльменов шляпу и пальто, разнести напитки на маленьком подносе, вычистить пепельницы и пополнять спичечницы спичками. В самом деле, работа очень приятная, все так считают. Ближе к полуночи приготовить джентльменам легкую закуску, если они того пожелают. Конечно, еще и плевательницы на нем, и унитазы. Все, однако, такие джентльмены, что это пустяки. И к тому же всегда перепадает немного сырку и крекеров, глоток портвейнчику. Время от времени сэндвич с холодной телятиной на завтра. Настоящие джентльмены! Никто не сможет этого отрицать. Курят наилучшие сигары. Даже окурки покурить приятно. Нет, правда, очень приятная работа!
50
Непревзойденный (лат.).
Приближается обеденное время. Большинство портных закрывают свои заведения. Немногие, у которых нет других клиентов, как только хрупкие старикашки, ждут заказчиков на примерку. Они расхаживают взад и вперед, заложив руки за спину. Все ушли, кроме босса, хозяина ателье, и, может, еще закройщика или того, кто занимается всякой мелкой починкой. Хозяин ломает голову, шить ли ему и дальше в кредит и придет ли чек к тому времени, когда нужно будет платить за аренду. Закройщик бубнит себе под нос: «Ну, конечно, мистер Такой-то, ну, разумеется… да, пожалуй, тут надо поднять самую малость… да, вы совершенно правы… да, левый бок немного приспущен… да, через несколько дней все будет готово… да, мистер Такой-то… да, да, да, да, да…» Законченная и незаконченная одежда висит на плечиках; рулоны материи аккуратно сложены на столах; только в комнате ремонта одежды горит свет. Неожиданно звонит телефон. Это мистер Такой-то сообщает, что не может прийти сегодня вечером но ему хотелось бы, чтобы его смокинг отослали прямо сейчас, тот, с новыми пуговицами, которые он выбрал на прошлой неделе, и он очень надеется, что на сей раз смокинг будет хорошо сидеть на нем. Закройщик надевает шляпу и пальто и быстро сбегает по лестнице вниз, торопясь на собрание сионистов в Бронксе. Хозяин остается, чтобы запереть двери и выключить свет, если где-то забыли это сделать. Мальчик, которого он посылает отнести смокинг, это он сам, что не имеет особого значения, потому что он пойдет черным ходом и никто ничего не поймет. Никто так не похож на миллионера, как хозяин ателье, доставляющий смокинг мистеру Такому-то. Щеголеватый и элегантный, башмаки сияют, шляпа вычищена, перчатки постираны, усы нафабрены. Озабоченный вид у них появляется только тогда, когда они садятся за ужин. Ни аппетита. Ни заказов сегодня. Ни чеков. Они настолько падают духом, что засыпают в десять часов, а когда приходит время идти в постель, больше не могут заснуть.
Бруклинский мост… И это жизнь — такое шатание по улицам, освещенные здания, встречные мужчины и женщины? Я смотрю на их шевелящиеся губы, губы встречных мужчин и женщин. О чем они говорят — некоторые с таким важным видом? Не могу видеть людей столь убийственно серьезных, когда мне во сто крат хуже, чем любому из них. Единственная жизнь и миллионы и миллионы жизней, которые нужно прожить. Пока мне было нечего сказать о моей жизни. Совершенно нечего. Должно быть, я не много стою. Следовало бы вернуться в метро, сграбастать Джейн и изнасиловать прямо на улице. Следовало бы зайти еще раз к мистеру Торндайку и плюнуть ему в лицо. Следовало бы встать на Таймс-сквер, расчехлить свой шланг и отлить в решетку канализации. Следовало бы выхватить револьвер и шандарахнуть, не целясь, по толпе. Родитель живет, как Рейли. Он и его закадычные дружки. А я таскаюсь по улицам, зеленея от злости и зависти. А заявлюсь домой, родительница примется рвать душу своими рыданиями. Невозможно уснуть под ее причитания. Я ее просто ненавижу за эти рыдания. Как я могу идти успокаивать ее, если мне больше всего хочется, чтобы она помучилась?