Черно-белое кино
Шрифт:
— Мурка?.. Мурка?.. Мать ее не Мариной звали? Марина Прапорова!
Память у Михника оказалась феноменальной. Вокруг Муркиной матери и деда моей жены он еще навспоминал тьму людей, их биографии, массу необязательных очень интересных подробностей. Исподволь вплелась-таки неизбежная, пропади она пропадом, политика и всякое разное. Михник — историк по образованию. Кроме того, он лично и творил историю Польши последнего уникального периода. Того самого, который подтолкнул мое поколение к жизни. Это он, Адам Михник со товарищи, невосстановимо порвал пасть мировому коммунизму. Я всячески провоцировал его сделать политический вывод, дать решительную оценку польской ситуации, короче, разводил
К шестидесяти годам Михник привык к своему изъяну и заикался громко, не стесняясь. Ему явно было не очень интересно с нами, он часто отвлекался на треп с официантом. А больше всего, наверное, Михнику сейчас хотелось домой. Но я не мог упустить момент.
— А ведь это, Адам, не ты меня, а я тебя поить должен. И гусями кормить, — сказал я в конце застолья.
— Для чэго? — не въехал сразу Михник.
— Ты меня опубликовал.
Я не стал разжевывать, было интересно, поймет ли сам.
— Хм?.. — Михник почесал репу. — Не розумем… А-а… Понял. Так-так.
— Скажи мне, пожалуйста, как же все-таки у вас вся эта муть вышла, с Качиньскими? Все-таки у вас и «Солидарность» была, и — Папа?.. Близнецы-то почему всплыли?
Адам устало пожал плечами:
— К-караван устал.
— Караул, — поправил его я.
Михник невесело усмехнулся:
И — к-караул. И — к-караван.
— И надолго перекур? — спросил я под самую завязку.
— Лет пять… Не больше.
Три двадцать в кассу, господа!
Мой друг и учитель жизни Леонид Михайлович Гуревич в 66-м наткнулся в «Новом мире» на стихи Татьяны Бек, восхитился, написал ей письмо, получил ответ: «…Вы думаете, мне многие пишут. В основном — это солдаты, которые хотят познакомиться с девушкой, или сумасшедшие, которые пишут, потому что они сумасшедшие. Вы — почти единственный „несолдат“ и „несумасшедший“. Все мои стихи мне не нравятся, одни больше, другие меньше…
А мне не пишется, не пишется, Как ни стараться, как ни пыжиться, Как пот со лба ни утирать… Орехов нет в моем орешнике, Весь день молчат мои скворешники, Белым-бела моя тетрадь».— Ишь ты! Не пишется ей! В шестнадцать-то лет! Что ж дальше-то будет?.. — Гуревич почесал лысину, крапленную черными точками — результат некачественной покраски редких волос, и, неодобрительно взглянув на меня, добавил мечтательно: — Вот бы с кем тебе, дураку, познакомиться.
Наставника я ослушаться не мог и через десять лет познакомился с Таней. В то время я числился в Литинституте, валял дурака, для отмазки стерег палаты боярина Ртищева по-над Москвой-рекой на Ленинских горах — НИИ метрологии. Благодатное время! Лето. «Воробьевы горы, грудь под рукомойник!..» Таня приплывала ко мне на последнем трамвайчике, до темноты мы вели себя хорошо, потом разводили неприметный костерок, раскидывали скатерть-самобранку… Таня читала стихи, я балдел, давили песняка на два голоса, купались… Все на свете было прекрасно, смешно и неопасно, застой не мешал. Однажды на огонек наехала милиция и в мегафон приказала выйти из воды. Я подал Тане руку, но вовремя спохватился:
— Отвернитесь, пожалуйста, товарищи милиционеры…
— Та-ак… Костер, алкоголь, обнажения… — устало сказал пожилой мент. — В отделение надо.
— Тем более — акты… — вякнул второй, прыщавый подпасок.
— Сексов не было, — твердо сказал я.
Таня достала членский билет Союза писателей СССР, красный, с гербом.
— По-эт, — прочел старший по складам, высвечивая содержимое билета фонариком.
— Подтверди, — шепнул я.
Таня Бек.
Таня всегда читала легко, без уговоров, свежим девчачьим голосом. Вот и сейчас, выжимая мокрые волосы, она громко и звонко запустила стихи по спокойной реке на ту сторону, где корячился низкорослый стадион, похожий на черепаху:
Пожелтел и насупился мир. У деревьев осенняя стать. Юность я износила до дыр, Но привыкла — и жалко снимать. Я потуже платок завяжу, Оглянусь и подумаю, что Хоть немного еще похожу В этом стареньком тесном пальто.— Зачем вы так? — смутился пожилой мент. — Вы ж еще молодая, в самом, можно сказать, прыску.
И власть отступилась, даже не попросив денег.
Учился я на заочном. Сложные предметы за меня сдавал мой товарищ Славка Данов, профессорский сын, тоже с бородой, правда, рыжей. Перед сдачей очередного экзамена мы переклеивали фото в зачетке. Смысла в учебе не было — решил бросить. Мама пришла в ярость: «За больным ходить буду, за слабоумным, а с малохольным, извини, общаться не могу». Главный авторитет Гуревич заявил, что я слабак, стало быть, трус и ему жалко пятнадцати лет, которые извел на меня.
Мне хотелось похвалиться Таней — я повез ее к Агнессе Львовне Элкониной, бывшей теще. Привел до кучи и Гуревича. Как закоперщика. Дверь была не заперта, только звякнул колокольчик. Агнесса лежала на тахте в китайском шелковом халате, обливная, загорелая — красавица. Ей нездоровилось.
— Дверку всегда не замыкаем? — поинтересовался Гуревич.
— Да кому я нужна, больная.
Потом Таня читала:
И шли и пели, и топили печь, И кровь пускали, и детей растили, И засоряли сорняками речь, И ставили табличку на могиле, ……………………………………………… И падали, и знали наперед, Переполняясь ужасом и светом, Что если кто устанет и умрет, То шествие не кончится на этом.Агнесса одобрительно коснулась моей ноги пушистым меховым тапком и украдкой показала большой палец. Леонид Михайлович самодовольно сопел. Я глядел на Таню влюбленными глазами Гуревича.
А она расдухарилась, читала еще и еще, потом устала.
— Фу-у… — И притворно смахнула пот со лба. — Три двадцать в кассу, господа!
— Прекр-расно! — Агнесса захлопала и всучила Тане голубое с кружевом постельное белье.
Когда-то на картавый голос Агнессы я завороженно повелся, как на дудочку крысолова, и каждый раз просил ее произнести шершавое слово «рефрижератор». Попросил и теперь.