Черное перо серой вороны
Шрифт:
За последними «хрущебами» кончалась цивилизация и начинался частный сектор – без асфальта, водопровода, канализации, газа. Газ, правда, был, но в баллонах, имелось электричество, несколько водоразборных колонок на пересечении улиц с переулками, а кое у кого колодцы во дворах. Над крышами торчали печные трубы. Щупляков брел по пыльной улице мимо домишек, построенных задолго до начала двадцать первого века. Крытые где шифером, где железом, где только рубероидом, уже во многих местах поросшим густым ярко-зеленым мхом, они таращились подслеповатыми окнами сквозь листву деревьев и кустов на дома противоположной стороны улицы. За заборами неспешно пошевеливалась чужая, неинтересная жизнь.
Возле аккуратной калитки в таком же аккуратном заборе, за которым густо разрослись кусты сирени и жасмина, Щупляков остановился и постучал в него палкой. Прошло минуты две-три, прежде чем отрылась дверь и на крыльцо вышел человек лет шестидесяти, в пузырчатых штанах неопределенного цвета и покроя, в линялой безрукавке, облегавшей широкую грудь и покатые плечи, в которых еще угадывалась былая сила. Он с прищуром глянул на стоящего у калитки человека, спросил:
– Чего надо?
– Подай убогому на пропитание, мил человек, – хриплым голосом ответил Щупляков.
– Не там просишь, дед, – послышалось в ответ.
– У кого ж, мил человек, и просить, как не у таких же убогих, как я сам? Не в «Ручейке» же. Так там не только не подадут, а еще и по шее накостыляют.
Мужчина на крыльце явно раздумывал. Затем спустился по ступенькам, подошел к калитке, взялся за штакетины руками, спросил негромко:
– Щупляков, ты, что ли?
– Черт тебя обманешь, –
Мужчина открыл калитку, пропустил гостя, посмотрел влево-вправо, и только тогда пошел следом.
Они сидели за столом напротив друг друга, рассматривали друг друга и молчали. Хозяин, с лицом, изрезанным морщинами, смотрел из-под лохматых бровей весьма неласково; Щупляков, не сняв бороды и усов, но без шляпы и очков, с легкой усмешкой.
Первым не выдержал хозяин, спросил:
– Говори, с чем пожаловал.
– С чем пожаловал, чуть позже. А пока небольшая предыстория. О том, что Алексей Дмитриевич Улыбышев обосновался в Угорске, я узнал от Левина. Это тот Левин, который из Четвертого управления. Он меня и рекомендовал Осевкину. Я тогда на мели сидел, выбирать было не из чего. А что тебя не навестил, так исключительно потому, что берег для особого случая.
Говоря так, Щупляков лукавил: не навестил он своего бывшего сослуживца не потому, что берег для случая, хотя и это нельзя сбрасывать со счетов, а исключительно потому, что бывший подполковник госбезопасности Улыбышев был весьма трудным человеком, и трудным именно для начальства, которое таких людей не жаловало, полагая, что лучше иметь в подчинении исполнительного дурака, чем умника, желающего знать больше, чем ему положено, и действующего в соответствии с этими знаниями. Улыбышева вытурили из органов за год до того, как все начало разваливаться. И, скорее всего, потому, чтобы не мешал этому развалу. А вслед за ним и тех, кто работал с Улыбышевым. Щупляков оказался в числе прочих. Он понимал, что, хотя все это осталось в прошлом, но в очень недалеком прошлом, потому нет никаких гарантий, что Улыбышев не стоит в этом городке на каком-нибудь учете, и всякий, якшающийся с ним, тоже может подпасть под этот учет. Тем более у Щуплякова не было желания встречаться со своим бывшим начальником, который знал не только сильные, но и слабые стороны своего подчиненного.
– И что, такой случай наступил? – спросил Улыбышев.
– Думаю, что да, – ответил Щупляков, и на этот раз он не лукавил: Улыбышев, действительно, мог ему пригодиться.
– За тобой следят?
– Не замечал. Но… береженого бог бережет. Да и ситуация такая, что лучше для меня и для дела, чтобы Осевкин о наших связях не знал.
– Слышал я кое-что о вашей ситуации. Городок маленький, муха не пролетит, чтобы кто-то ее не заметил.
– Это я понял довольно скоро. С одной стороны хорошо, с другой – не очень.
– Обычная вещь, – подтвердил Улыбышев, оторвав от стола ладонь в предупреждающем жесте. Затем, повернувшись лицом к двери, позвал: – Гюлечка! Зайди на минутку!
Вошла женщина лет тридцати, в шелковых зеленых шароварах и черной жилетке поверх расшитой бисером зеленой же блузки, длинные черные волосы заплетены в одну толстую косу, брови в разлет, скуластенькое калмыцкое лицо, черные миндалевидные глаза, губы бантиком. Быстрый взгляд на гостя, тихое «здрастуйте», и глаза остановились на муже с покорным ожиданием.
– Сделай нам, пожалуйста, чаю. Ну, там… еще что-нибудь
Молча повернулась и вышла.
– А Вера, жена твоя? – не удержался Щупляков.
– Погибла в авиакатастрофе.
– Извини.
– Ничего. Давно это было, – произнес Улыбышев. Помолчал, заговорил, несколько помягчав лицом: – А я все думаю: и как это ты можешь жить рядом со мной уже почти два года и ни разу не заглянуть? Думаю: не иначе, как продал Щупляк душу бандитам за кусок немецкой колбасы.
– И не стыдно тебе так думать? Мало, что ли, мы с тобой соли съели? Мало под огнем были?
– Э-э, Щупляков! И с другими соль ел, и под огнем бывал, а во что превратились эти другие, лучше и не вспоминать.
– Да, ломает время нашего брата. Ломает. Но не всех же.
– Если бы всех, и жить не стоило бы. А так что ж… Вспомнишь одного, другого, третьего… из настоящих товарищей, разумеется, – и на душе станет теплее.
– Вот и у меня то же самое, – согласился Щупляков, хотя ничего подобного у него не было: не любил он вспоминать прошлое, в котором было всякое – и хорошее, и плохое, и сам он тоже был всяким по отношению к своим товарищам и своему делу. И Улыбышев обо всем об этом знал. Или догадывался. Но он, Щупляков, пришел сюда не для того, чтобы ворошить прошлое.
Бывший подполковник КГБ Улыбышев тоже не собирался ворошить прошлое, но оно само напомнило ему о себе. И как раз в отношении Щуплякова. Не жаловал Улыбышев этого сынка генерала КГБ Щуплякова, заведующего административно-хозяйственной частью. Всем было известно, что это по его протекции сына перевели из десантников в работники Управления контрразведки. Прошло какое-то время, Улыбышев оказался в Афганистане, и уже под конец этой необъявленной войны в его оперативную группу по борьбе с караванами оружия для моджахедов неожиданно прислали Щуплякова. Только потом он узнал, что был какой-то конфликт между Щупляковым и его начальством, что Щуплякову грозило увольнение из органов и что он сам напросился в Афганистан – то ли искупить свою вину, то ли замять неблагоприятное о себе впечатление. Но даже не зная никаких подробностей, Улыбышев, едва Щупляков появился в его хозяйстве, сунул папиного сынка в самое пекло, чтобы проверить и, если что, тоже избавиться от не слишком симпатичного человека. Но Щупляков повел себя вполне достойно, пулям если и кланялся, то в пределах допустимого, за спины других от опасностей не прятался, две операции, ему порученные, провел вполне успешно, за что был награжден орденом Боевого Красного Знамени, хотя другим за то же самое давали не больше «Звездочки». Черт его знает, может до этого капитан Щупляков делал не свое дело, а тут, так сказать, нашел себя и показал, что не такое уж он дерьмо, как о нем думают. Все может быть. Но настороженность у подполковника Улыбышева к своему подчиненному осталась. И она в некотором смысле оправдалась, когда начался вывод войск: Щуплякова в Союз вывозил его отец спецрейсом вместе с огромными ящиками, а что было в тех ящиках, если кто и знает, то помалкивает. С тех пор Улыбышев Щуплякова-младшего не встречал, а доходившим до него слухам не придавал значения. Через какое-то время генерала Щуплякова хватил инсульт – и сын остался без прикрытия, а затем и без погон: времена наступили мутные, не поймешь, кого за что наказывают, а кого милуют, и почему. Самого же Улыбышева призвали вновь, когда началась катавасия в Чечне, вернее, когда новые скороспелки там наломали дров, без всякой пользы гробя своих солдат. Улыбышева пригласили в Управление по борьбе с терроризмом, объяснили обстановку и предложили возглавить спецбатальон. Щуплякова там и близко не было видно. Впрочем, подполковник Улыбышев о нем и не вспоминал.
Вошла Гюля с подносом, расставила чашки, чайник, тарелки, разложила на них соленые рыжики, свежие огурцы, помидоры, зелень, сыр. Поставила бутылку водки и вышла.
– Она всегда такая молчаливая? – спросил Щупляков.
– Ну что ты! Это только при гостях. А когда вдвоем, заведется – не остановишь. А как твоя Анна?
– Болеет. И уже давно. Где только ни лечили – все без толку.
– А помнится, бойкая дивчина была…
– Много чего было да быльем поросло.
– Ну, давай выпьем по маленькой. И поговорим о твоих делах.
Выпили молча. Закусили. Затем Щупляков коротко рассказал о том, что произошло на комбинате.
– Я понял, что Осевкин не порвал с бандитами, и когда в них возникает необходимость, он вызывает их… скорее всего из Москвы, и они действуют. Да и в самом Угорске у него имеется своя тайная полиция, которая вершит суд и расправу над неугодными Осекину людьми. Получается хреновина с морковиной: если я ничего не предприму, Осевкин примет свои меры. Что это будут за меры, не трудно догадаться. Надо действовать на опережение, а мне не на кого опереться. Такое вот положение.
– И ты хочешь, чтобы я тебе помог, – произнес раздумчиво Улыбышев.
– Хочу. Я знаю, что у тебя наверняка есть связи с нашими афганцами. К тому же ты был в Чечне. И там у тебя были свои люди. Да и здесь у тебя наверняка есть друзья, которым Осевкин не нравится. Как, впрочем, и все остальное шобло… Нельзя ли кого-нибудь из твоих людей привлечь к этому делу? Человека два-три, не больше.
– Попробовать привлечь, конечно, можно. Но, сам понимаешь, каждый новый человек в нашем городке обязательно бросится в глаза – Осевкин насторожится. Он здесь давно, и, сам же говоришь, у него имеется своя агентура. Плюс милиция-полиция, которая кормится из его рук… Ты знаешь, что он сделал с прежним начальником райотдела?
– Говорили, что пропал…
– Пропал – не то слово. Они его увезли в лес, к болотам, раздели до гола и сунули в муравьиную кучу. А еще комары. К утру от него мало что осталось.
– Про его жестокость еще в Москве ходили легенды…
– Которые он сам чаще всего и выдумывал. Твой Осевкин не так прост, как кажется.
– Я это уже заметил. Хотя и особым умом не отличается.
– Как знать, – пожал плечами Улыбышев. – Но если он почувствует, что ты ведешь двойную игру…
– Вот поэтому мне и нужны толковые ребята из твоей опергруппы. Насколько мне известно, большинство из них перебивается с хлеба на квас…
– Не все, не все. Некоторые неплохо устроились. И деньги хорошие, и работа не пыльная. Но я, так и быть, попробую связаться кое с кем из них. Все дело в том, как ты их собираешься использовать.
– Исключительно для выяснения агентуры Осевкина
– Ну, положим, выяснил, а что дальше?
– Дальше по обстоятельствам. Дело в том, что на комбинате – а может быть, и в масштабах города, – назревает конфликт. Как нынче говорят – социальный. Было бы неплохо знать, в какой стадии этот конфликт находится и в какую сторону будет развиваться.
– Ты, что, хочешь его предотвратить? Или, наоборот, раздуть еще больше?
– Время покажет. Но в любом случае не мешает держать, как говорится, руку на пульсе. Тем более что могут быть провокации со стороны Осевкина или городских властей.
– Странно, – произнес Улыбышев. – Раньше тебя такие ситуации, насколько я помню, не интересовали.
– Это самое раньше, Алексей, ушло в прошлое. А жить приходится в настоящем. И я, честно говоря, не хочу быть втянутым в это дерьмо. Более того, скажу тебе, если события примут, как у нас обычно бывает, непредсказуемый оборот, то пострадают совершенно невинные люди. Нам это надо?
– Нам – это кому? Тебе и Осевкину?
– Да плевать я хотел на Осевкина! Я бы сам придушил его своими руками. Я за людей опасаюсь. Кстати, Алексей, – подался Щупляков к Улыбышеву, – ты случаем не знаешь, что представляет из себя директор школы Лукашин?
– А он с какого тут бока?
– Еще не знаю, но есть некоторые основания думать, что как-то причастен к этому делу. Во всяком случае, из разговоров известно, что имеет большое влияние на местную молодежь.
– Что имеет влияние, это, действительно, известно всем. Но Лукашиных двое: Филипп Афанасьевич и Николай Афанасьевич. Первый старше второго на два года, он-то и работает директором старой школы. У него двое детей, дочь и сын. Оба учатся в Москве. Филипп Афанасьевич преподает историю, географию, русский язык и литературу – учителей у нас не хватает. Насколько мне известно, нынешнему всеобщему оплевательству прошлого России и СССР не поддался, учит детей рассматривать события в контексте исторических реалий. Мой Володька учился у него, когда тот еще и директором не был. Именно поэтому и поступил в МГУ на исторический факультет. Филипп Афанасьевич особым доверием у нынешних властей не пользуется. Но дети его любят. Сейчас он директорствует в летнем лагере, водит ребятишек по местам боев, ищут не погребенных солдат. Его и его следопытов показывали, между прочим, по центральному телевидению. Что касается его брата, Николая Афанасьевича, то это особая статья. Он работал начальником производства на деревообрабатывающем комбинате до того, как его захватил Осевкин. В советское время этот комбинат кормил весь город. Тут пилили лес, делали канцелярскую мебель и всякую мелочевку из дерева, штамповали древесно-стружечные плиты. А в девяностых наступила разруха, ну и… Дальше ты и сам знаешь. Осевкин предлагал ему остаться, но Николай Афанасьевич не только не остался, а начал борьбу против Осевкина. В результате ему инкриминировали растрату, использование должности для личного обогащения и неподчинение властям. Присудили пять лет. При этом год добавили за то, что обратился к судье не «ваша честь» а «ваша нечесть». Отсидел четыре: выпустили досрочно. Озлобился. Вернулся, устроился егерем и лесником. У него в городе жена и сын. Старшая дочь замужем. Здесь не живет. В городе появляется редко… Тебя что, собственно говоря, интересует? – спросил Улыбышев, требовательно уставившись на Щуплякова.– Есть у меня свой человечек среди работников комбината. Так вот, он утверждает, что видел возле гаражей у Гнилого оврага мальчишек, и среди них сына Лукашина, Павла…
– Павел – это сын Николая Афанасьевича.
– Я так и подумал, – кивнул головой Щупляков. – Но самое неприятное – под этими художествами мой человек обнаружил подпись: «Лига спасения России».
– Да ты что? Серьезно?
– Более чем. Хотя уверен: никакой лиги не существует. Мальчишеские фантазии и чтобы было пострашнее.
– Да-а, – протянул Улыбышев. – Это дело серьезное. Если Угорский об этом пронюхает, то шуму будет много. Чего-чего, а раздувать из мухи слона он умеет. И тогда эти мальчишки могут предстать скинхедами, фашистами, русским националистами и даже террористами. Подхватит телевидение, западная пресса, и все в том духе, что нынешним порядочным бизнесменам в таких условиях остается выживать, используя аналогичные методы. И, разумеется, на этих мальчишек можно будет списать многие преступления, которые творят Осевкин, милиция… тьфу ты, черт! – все время забываю, что она у нас уже называется полицией! – и все остальные городские власти.
– Угорский – это не тот тележурналист, который прославился в Москве подглядыванием в постели некоторых знаменитостей? – спросил Щупляков.
– Он самый. А ты что, за два года с ним так и не познакомился? – спросил Улыбышев, и в голосе его Щупляков уловил сомнение.
– Не было ни повода, ни желания, – ответил он, передернув плечами.
– Признаться, меня и самого этот грязный тип мало интересует, – признался Улыбышев. – Знаю, что здесь он подвязался редактором местной газетенки… после того, как прежнего редактора, Мирона Дьяченко, нашли убитым в старых армейских бараках. Находится на содержании у Осевкина. Сволочь порядочная. Настоящая его фамилия Гренкин. Но у нас он проходит как Гречихин. Угорский – его псевдоним.
– Это что – двойной псевдоним?
– Не знаю: я документов его не видел. Зато знаю, что он сидел в конце восьмидесятых. Если верить тому, что он говорит, сидел за правду.
– Все они теперь говорят одно и то же, – отмахнулся Щупляков. – А копни поглубже – наркотики, валюта, спекуляция…
– Вот именно. А кое для кого это было чуть ли ни смыслом существования. И сегодня они у руля, – подхватил Улыбышев. И тут же потух. – Надеюсь, газетенку его в руках ты держал, уровень ее себе представляешь, следовательно, и уровень самого редактора.
– Держал. Представляю. Ее даже желтой не назовешь. Что-то вроде отхожего места общего пользования. Это и есть самое страшное, – произнес Щупляков звенящим голосом.
– Самое страшное не это, – качнул мослаковатой головой Улыбышев. – Самое страшное, что мы с этим смирились.
– Уж не хочешь ли ты, Алексей, вернуть прошлое?
– Нет, не хочу. Во-первых, это невозможно. Во-вторых, не нужно. Или мы с тобой мало натерпелись в том своем прошлом от дураков в больших погонах?… Извини, я не имею в виду твоего отца, – поправился Улыбышев. – И я не о прошлом говорю, а о рабской покорности – с одной стороны, и хамстве – с другой. Однако, судя по надписям, что появились в городе и на комбинате, эта покорность подходит к своему пределу, – уже более спокойно закончил он, и Щупляков понял, что бывший его командир над этим думает и никак не может смириться с тем, что произошло в начале девяностых.
Некоторое время молчали, каждый о своем. Улыбышев о том, что зря он разоткровенничался перед человеком, которого, собственно говоря, совершенно не знает; Щупляков о том, что связываться с таким человеком, как Улыбышев, опасно: еще вовлечет в какую-нибудь авантюру, из которой не выберешься. Но выбора не было, а двойственное свое положение надо как-то приводить к одному знаменателю, что невозможно сделать без посторонней помощи.
– Давай еще выпьем по одной, если это не во вред твоему здоровью, – предложил Улыбышев и, не встретив отказа, разлил водку по рюмкам. – Предлагаю выпить, чтобы покорность эта и терпение поскорее перешагнули свой предел.