Черное Таро
Шрифт:
Портрет чужого дяди…
Ну не бляди?
Потом мимо протопали бесцеремонные немцы: «вундербар», «натюрлих»; америкосы узнали любимую шляпу ковбоев на московском художнике и фотографировались рядом с дремлющим Корсаковым, а после народ повалил косяком. Пару раз кто-то прошелся Корсакову по ногам и он, выругавшись, отодвинул стул чуть назад. Забытье то наваливалось и тогда голоса прохожих отодвигались, становились ненавязчивым фоном, то отступало и Игорь различал отдельные слова, обрывки фраз. Красивая мелодия наплыла издалека, Корсаков прислушался, пытаясь разобрать слова. Скоро он их расслышал достаточно
— Хари рама, хари Кришна…
Гармонь или аккордеон вел мелодию, там-тамы отбивали такт, позванивали бубны и над всем царили маленькие медные тарелочки. Игорь представил парней и девчонок в желтых сари с бритыми наголо головами — они частенько бродили по Арбату: улыбчивые, дружелюбные. Что ж, кто-то пьет, кто-то садится на иглу, а эти ударились в религию. Это лучше, чем дурманить сознание и травить организм, но ладно бы в свою, родную, православную религию кинулись, так нет, экзотику подавай. Что-то не так в православной церкви, если дети поют с чужого голоса. Красиво поют, но…
— Хари Кришна, хари-хари…
Судя по звукам, кришнаиты удалились по Старому Арбату, звон тарелок еще всплывал в гомоне голосов, в шарканье ног, словно хотел что-то напомнить Корсакову.
Кто— то, звеня кандалами, метался в бреду, простудившись в дороге, кто-то тянул заунывную мелодию. За зарешеченным окном проплывали заснеженные поля, голые деревья. Воздух в тюремной повозке на полозьях был холодным и смрадным —людей набили, как огурцы в бочку. Показались заметенные по крышу избы, забрехали собаки. Повозка свернула и остановилась. Корсаков припал к окну, стараясь разглядеть, заезжий это двор, куда свернули, чтобы конвой мог промочить горло, погреться чайком, или уже пересыльная тюрьма. Начальственный голос, поминая через слово бога и черта, приказал выводить арестантов. Похоже, пересылка.
Загремел замок, дверь распахнулась, впуская в протухшую атмосферу повозки свежий морозный воздух.
— Фу-у, черт! Дух такой, что помереть можно. Выходи, мать твою туды!
— Веди их во двор, расковать и по камерам.
Корсаков спрыгнул на снег, щурясь от белизны посмотрел вокруг.
— Этого в первую очередь, — офицер ткнул в него пальцем, солдат подтолкнул в спину.
Через распахнутые ворота Корсакова ввели во двор, огороженный от деревенской улицы частоколом. Кузнец привычно сбил кандалы. Корсаков выпрямился, ощущая забытую легкость в руках.
— Ну-ка, иди сюда, морда каторжная, — офицер поманил его пальцем.
Они отошли к частоколу.
— Прошу прощения, господин полковник, — глядя в сторону сказал офицер, — в присутствии нижних чинов вынужден обращаться к вам исключительно в таком тоне.
— Ничего, поручик, мне следует к этому привыкать.
— Я выделил вам отдельную комнату…
— Право, не следовало бы утруждаться.
— Полагаю, следовало, — не согласился офицер, — вас проводят. К сожалению, в вашем распоряжении только час — приказано на этапах не задерживаться.
— Благодарю вас, поручик.
— Не стоит благодарности. Это все, что я могу для вас сделать.
Поручик подозвал солдата, Корсаков заложил руки за спину. Конвойный провел его в стоящую отдельно от общего барака избу, распахнул дверь и, неожиданно подмигнув, указал направо.
— Вам сюда, ваше благородие.
Нашарив в полутьме сеней дверь, Корсаков толкнул ее. Внутри было жарко натоплено, пахло, как в обычной деревенской избе — кислой капустой, подмокшей шерстью. В свое время Корсаков квартировал в походах в крестьянских избах и этот запах напомнил ему былое. Однако сейчас он уловил совершенно неуместные здесь ароматы и нерешительно остановился. После яркого зимнего дня глаза не сразу привыкли к тусклому свету, пробивавшемуся через маленькие окошки. Простой стол из струганных досок, сундук под окном. Единственное, что было чуждо крестьянской избе — походная офицерская кровать, придвинутая к стене.
С лавки возле печки кто-то поднялся ему навстречу, он прищурился, пытаясь разобрать кто это и почувствовал, как кровь бросилась в голову. Это лицо, эти полуразвившиеся светлые локоны, дрожащие губы…
— Анна… — только и смог вымолвить он.
Руки, губы, зеленые заплаканные глаза… тонкие плечи… забытье, как омут… прерывистое дыхание, словно они вынырнули на поверхность только для того, чтобы глотнуть воздуха и вновь погрузиться друг в друга. Час… только один час.
Стук в окно и голос поручика.
— Пора, господин полковник.
Она припала к его груди, он почувствовал ее слезы.
— Я не отпущу тебя, не отпущу…
Шаг, другой. Он словно ощущает, как рвется связывающая их нить. Сдавленные рыданья за спиной.
— Прощай, сердце мое…
— …и спит на рабочем месте, только что не храпит. И морда разбита.
Корсаков приподнял шляпу, сощурился, пытаясь со сна разглядеть, кто перед ним. Напротив, присев на корточки, глумливо скалился обрюзгший, с заплывшими свиными глазками Евгений Жуковицкий — менеджер от искусства, как он себя называл.
— И ты, Жук… — пробормотал Корсаков, потягиваясь. — Если с утра не заладится, так и весь день насмарку, а если тебя с утра встретишь, считай, вся неделя пропала.
— Ладно, может, я-то тебе и нужен, — усмехнулся Жуковицкий, — старый добрый Жучила.
— Сказки об отборе картин на аукцион «Сотби» будешь рассказывать тем, кто помоложе.
Евгений Жуковицкий, по прозвищу Жук, всю жизнь крутился вокруг художников, оказывая мелкие услуги, чаще фарцовочного плана. В советские времена иногда покупал «по-дружеской» цене, иногда выпрашивал, а случалось — просто крал картины молодых и никому еще неизвестных художников. С незаконным вывозом не связывался, опасаясь статьи УК. В результате к перестройке, когда открыли границы, скопил приличную коллекцию, вывез ее, как только объявили свободу передвижения и удачно реализовал. Затем Жук сумел на волне интереса к советскому искусству провернуть несколько спекулятивных сделок, скупая работы по дешевке и продавая их по рыночной стоимости. Когда ажиотаж спал, капитала оказалось достаточно, чтобы перейти в высшую весовую категорию — «черный рынок» работ классиков. Но время от времени, по старой памяти, а может просто от жадности, Жучила занимался молодыми художниками, по старой же памяти безжалостно их обирая.