Черняховского, 4-А
Шрифт:
Я соглашался, что это, конечно, нехорошо, обидно, однако постарался хоть как-то объяснить дела издательские — тем, что книги на русском языке читают больше, чем на татском или даже аварском, а потому издавать и надо больше.
Амал удивлённо посмотрел на меня.
— Да я как раз об аварском и говорю, — сказал он. — Они тут самые главные и среди писателей, и везде.
Я уже слышал краем уха и от других местных литераторов об их обидах на представителей самой крупной здесь народности и даже на того её представителя, кого почтительно называли «имамом», но всё это, пожалуй, носило характер полутрезвой воркотни, однако Амал говорил серьёзно, с надрывом. Он рассказал, что уже поплатился за своё недовольство и за подобные разговоры: в местной газете напечатали издевательскую заметку под названием «Козни хитрого Амала», в которой осуждались написанные им басни —
Мне трудно было судить о литературных качествах басен на татском языке, но я жалел Амала: куда ему воевать с имамом и его сподвижниками! Единственное, что я мог искренне посоветовать, — вплотную заняться татским фольклором, собиранием и переводом на русский. Сказки у нас любят, они могут всех примирить, хотя и в них нетрудно найти, при желании, уйму неприятных намёков, экивоков и аллюзий. На что он ответил мне, что уже занимается этим.
Что же касается разговоров и мнений об «имаме», то они напоминали то же самое по отношению к любому другому человеку того же толка, то есть такому, кто поднялся достаточно высоко по общественной лестнице, приобрёл известность, популярность, стал обладателем определённой силы и влияния, а также в какой-то мере вершителем судеб многих, окружающих его. Чем заслужил уважение, а то и обожание одних, которые чуть не молятся на него, и осуждение, если не прямую ненависть, других, обвиняющих его во всех смертных грехах — и справедливо, и несправедливо…
Итак, Амал пришёл ко мне в гостиничный номер и принёс подстрочники своих стихов, где среди прочих было одно под названием «Выбор пути», который (я имею в виду «выбор») ничем не отличался от выбора миллионов других молодых людей. Однако, сам ещё не предполагая, Амал уже тогда находился в преддверии не того, обычного, пути, о котором писал, а совсем иного. Но выйдет он на него значительно позднее.
А сейчас он писал:
Там, где горы пустили корни,
Там стоит великанша-скала —
До вершины её непокорной
Долететь не сможет стрела…
«Недоступной» скалу называют.
Ну, а я заберусь туда:
Погляжу, как птенцы разевают
Остроклювые рты из гнезда…
В общем, выбор пути понятен: всё увидеть, узнать, испытать, не взирая на трудности… Банальные строки автора в не менее банальном моём переложении. Однако в жизни выбор Амала оказался смелым и неожиданным для многих, знавших его, и — вполне возможно — этот выбор укоротил ему жизнь.
Но пока молодой Амал просто рассказывал о себе, об отце, партийном активисте, о матери, кого вполне можно было назвать сказительницей и уж, во всяком случае, собирательницей татского фольклора, о многочисленных, как у всякого уважающего себя кавказца, родственниках…
Когда я уезжал из Махачкалы, Амал попросил меня перевести побольше его стихов — он надумал предложить их для своего сборника в московское издательство «Советский писатель». Я не верил, что из его попытки что-то выйдет, но согласился, если сборник включат в план. Со своей стороны я попытался помочь ему, вспомнив, что в этом издательстве работает приятный мне Митя Голубков, с кем я с удовольствием пивал водку на газете «Правда» и беседовал о жизни. Больше я никого там не знал и ни с кем не говорил, но к моему удивлению — то ли редкая национальность автора сыграла роль, то ли, извините за намёк, дагестанский коньяк был очень хорош (в чём я имел возможность сам убедиться), но, повторю, — к моему вящему удивлению сборник Амала был принят к печати, а Митя, по его просьбе, все переводы поручил мне.
И родилась книжка стихов под названием «Выбор пути», и была она напечатана на хорошей белой бумаге и хорошо, на мой взгляд, оформлена художником Скородумовым, которого я не знаю, а редактором был хороший человек и неплохой поэт Женя Елисеев, с кем мы стали друзьями (хорош он был и тем, что совершенно не приставал ко мне с редакторской правкой); а тираж сборника был по теперешним временам огромный — целых 3000 экземпляров; и объём не
В общем, всё хорошо, и только два минуса: небольшой гонорар и то, что стихи — во всяком случае, как выглядели они в моём переводе — нисколько не радовали меня. Хотя не было в них казённого патриотизма, не было славословий по адресу партии, её идей и вождей, а были неплохие рифмы, даже по большей части вполне точные, чему я продолжал учиться у Юлия Даниэля; были совсем недурные восьмистишия, и… (А, собственно, чего я так разошёлся, да и концы с концами не сходятся: то бью себя в грудь, занимаюсь самоуничижением, а то выхваляюсь почем зря?..)
Вот держу сейчас в руках эту белую книжицу, вышедшую из печати больше сорока лет назад, раскрываю, и… Ей-богу, совсем неплохо… Это вот… и это… Ай, молодец, Амал, что думал в ту пору именно так и именно о том! А не о другом…
Ещё я перевёл, помнится, через пару лет после этого, несколько детских стихов Амала — из них получилось две книжечки в московском издательстве «Малыш».
И, казалось бы, всё не так уж плохо складывалось, но из Дагестана пришлось ему всё-таки уехать, и он оказался в Ростове, где поступил на факультет журналистики в университет. Но, как на грех, на него положили глаз в местном управлении КГБ и оказали честь, предложив стать нештатным сотрудником, а когда отказался, помешали защитить диплом. В отчаянии он ринулся в Москву, где продолжал обивать пороги редакций, предлагал свои стихи и, в то же время, не оставлял работы над сборником сказок и легенд дагестанских татов. Издательство «Наука» в конце концов приняло его заявку, и лет через десять книга появилась из печати под названием «Золотой сундук». К этому времени Амал уже обрёл дом и семью, а также верного друга и переводчика, русского поэта А.С., тоже не вполне ладившего с советской властью. Вместе с ним Амал постепенно превратился из недовольного в несогласного, и вторая его ипостась выражалась уже не только в устной, но и в печатной форме: с помощью наборно-пишущей машины они с другом затеяли безумное по тем временам дело: издавать журнал «С русской Голгофы» — под псевдонимами, как и полагается истинным подпольщикам. В почётные члены редакционной коллегии пригласили академика А. Сахарова. (И получили согласие.) Но всё это не слишком помогло: их быстро вычислили, и вскоре после выхода первого номера оба издателя были уже за решёткой. Попутно давление оказали и на родных Амала, живущих в Дагестане, — на мать, сестёр, брата, которые решили эмигрировать, что и сделали в полном составе, и не знаю, пожалели потом о своём шаге или, наоборот, сказали «спасибо» своим гонителям.
В тюремном заключении оба издателя пробыли недолго: время было уже не совсем то, что в пору суда над Синявским и Даниэлем или преследования Солженицына, да и эффект от простодушных действий Амала и его друга, видимо, не шёл ни в какое сравнение с другими подобными актами. Их выпустили, однако заниматься литературой было навсегда заказано. Амал стал работать истопником и в этой должности умер.
4
В середине нашего пребывания в Махачкале, когда волна авторов уже схлынула, ко мне в гостиницу как-то под вечер заявился молодой парень в клетчатой ковбойке, сказал, что зовут его Алексей, что вообще он ветеринар, но пишет прозу, а переводить не требуется: он русский и пишет по-русски. Но как пишет, вопрос другой — он на него сам ответить не может, и, чтобы разрешить его, нагрянул к самым настоящим писателям. Как видно, парень был не без внутреннего чувства юмора, и мне понравилось это, но и не без гонора, чем, в общем, тоже, наверное, не должен быть совсем уж обделён человек — особенно если Музы почтили его своим вниманием; но только чтобы слово «гонор» было тождественно не высокомерию или мании величия, а чувству собственного достоинства.
Мелькнувшее в мозгу словечко «гонор» тут же напомнило о гонораре, который не был предусмотрен нам за консультации начинающих «письменников», тем более что и сам я находился ещё в этом ранге, и подумалось, что надо бы переправить визитёра к Андрею Сергеичу — «настоящему» писателю. Я позвонил ему, получил согласие, и мы с Алексеем поднялись на один этаж в его номер.
Без лишних предисловий Алексей вытащил из сумки не слишком объёмистую рукопись, положил на стол и, что мне понравилось значительно больше, водрузил на тот же стол бутылку коньяка. У Андрея Сергеича были припасены дежурные солёные огурцы, хлеб, конфеты и ещё что-то, не скоропортящееся, и мы начали пиршество.