Чёрные снежинки, лиловые волосы
Шрифт:
Без пяти полночь на запад отправляется 59-й поезд. Тоша стоит в тамбуре, помахивая мне маленькой рукой в перчатке. Поезд сотрясается, из-под стальных колёс раздаётся шипенье, проводница сноровисто убирает подножку и запирает дверь. Тоша уходит в вагон, встаёт в узком проходе у окна. Зима, но грязь на стекле осенняя, она лежит на стекле ровным серым слоем. Наверное, вагонные окна моют редко. Поезд трогается. Я не иду за поездом, не догоняю Тошу. Я тупо гляжу на идущие мимо меня, набирающие ход вагоны. Немного болит голова.
Провожая Тошу в первый раз, я постеснялся её поцеловать: люди, мне казалось,
Я возвращаюсь домой пешком, автобусы уже не ходят, и хорошо, что не ходят. Я бы шёл пешком долго, всё время бы шёл, пока Тоши нет.
Без Тоши я не засыпаю. Лежу на диване в свитере, в брюках, даже не достаю простыню, подушку и одеяло. За бессонные ночи я изучил свою комнату в девять квадратных метров и знаю, какого цвета тени на потолке, на стенах и по углам. Я провожу рукой по спинке дивана. Покрывало вышито замысловатыми, странными узорами, в них я угадываю фигуры не то леших, не то водяных. Темно, снегопад, луны нет, но в окно светит уличный фонарь. Я знаю, что от фонаря и ночного снегопада мои волосы становятся лиловыми. Лиловость их обнаружила Тоша. Тоша — романтическая, тонкая натура, она замечает поразительные вещи.
Я лежу, не сплю. Я знаю, Тоша на верхней плацкартной полке — она любит верхние полки — тоже не спит. Она жалуется, что в поездах плохо спится. Но поезда не при чём.
Когда Тоша в Екатеринбурге, она тоскует по мне, когда приезжает — тоскует по маме с папой. Я тоскую вместе с Тошей, и без неё тоскую. У нас сплошная тоска.
Я чувствую, что какая-то Тошина частичка остаётся в её родном городе. В родном городе или в дороге, не понять, где. Остается там навсегда, её не вернуть. Я понимаю, что глупо фантазирую, но мне не хватает утерянной частички. Раз за разом частички накапливаются и превращаются во что-то большое и беспокойное.
Отчего я тоскую? Отчего печаль в Тошиных серых глазах?
Я задрёмываю. Мне чудится в дрёме, как Тоша говорит: «Здравствуй, милый!», и я внезапно догадываюсь, какая у неё тоска. У неё тоска по жизни. По жизни, какой нет наяву, но какая грезится, растревоживает сердце, струится мурашками по коже. Где-то, чувствует Тоша, есть дорога к просторной, шумной жизни. И Тоша обнимает меня, шепчется со мной, потому что я и есть её дорога. Мы плачем редкими слезами, как две девочки.
4
После Рождества я устраиваюсь по совместительству во Дворец культуры «Строитель». В хоровой студии открывают класс гитары. Ставка в ДК меньше, чем в музыкальной школе, но я согласен и на меньшую, я набираю побольше мальчиков и девочек, побольше часов. Пусть весь город играет на гитарах!
По субботам и воскресеньям я аккомпанирую бардам. Импровизирую, аранжирую, сочиняю сольные партии, выезжаю с бардами на концерты. Бывает, за концерты платят. «Подбрасывают капусты голодным кроликам», — говорит бард Костя Кутузов.
Трудно жить в девяносто третьем году. Ценники в магазинах обросли реформенными нулями.
Я прихожу домой часов в семь-восемь вечера, и мне надо заниматься.
Мы с Тошей забрасываем дуэты. Редко удается вырвать час, чтобы вспомнить репертуар. Когда садимся перед пюпитрами, Тоша выбирает всё грустные пьесы. Бывает, она отказывается играть и смотрит маленький чёрно-белый телевизор, который привезла из Екатеринбурга. Я ставлю поролоновую сурдинку под струны, а Тоша прибавляет звук. Меня хватает ненадолго, я подсаживаюсь к Тоше. Она шёпотом рассказывает, что я пропустил в фильме. Но мне не интересны телевизионные персонажи, мне нужна Тоша.
Может быть, Тоша не знает, как она мне нужна.
Не знает — так я расскажу ей. Я молчун, я не мастер говорить, но несколько слов я подберу. Я подбираю их с великим страхом; я боюсь сам себя, я боюсь неудачными словами разрушить что-то хрупкое. К счастью, я ничего не разрушаю. На экране распутывается запутанное преступление, и Тоша шепчет мне: «Тсс!»
В закутке, за фанерной перегородкой, я кипячу на электроплитке и завариваю чай. Я большой специалист по завариванию чая. Главное тут — часто помешивать заварку ложечкой. Тогда каждый листок полностью отдаст свой аромат. Даже второсортный чай можно неплохо заварить.
Тоша берёт чашку на ощупь, проливает чай на блюдце.
5
— Мир такой большой, — говорит Тоша. — Где же он?
У Тошиных ног — дорожная сумка. Мы приехали с вокзала. Кончились мартовские каникулы.
Мы стоим в комнате. Свет не решаемся зажечь. Смотрим в оттаявшее окно. Темно. Мне почему-то хочется, чтобы поскорее наступил рассвет. Но ещё рано. Я отворачиваюсь от окна. В створках полированного шифоньера отражаются падающие крупные снежинки. Снежинки почти чёрные.
Я научился различать цвета, как Поль Гоген. Это благодаря Тоше.
Чёрные снежинки, лиловые волосы.
Я смотрю в шифоньер на снежинки, Тоша смотрит на меня. Я слежу за ней боковым зрением. Она что-то знает про себя, про меня, я тоже знаю. Но я буду молчать. Молчать — хорошо. Это настоящее мужское качество — уметь молчать.
Тоша на корточках разбирает свою сумку, носочки, платочки, кофточки, а я достаю гитару. Я не играю ничего определённого, просто перебираю струны. Шуршит над третьим ладом перетёршаяся струна. Мне надо идти во Дворец культуры, уроки с восьми утра, у меня большая учебная нагрузка, но я не иду. Какая затяжная зима. Много снега, дворник внизу скребёт и скребёт.
Я перебираю струны и думаю о Тоше.
Что у неё было ко мне? Любовь? Любопытство?
Нет, не любовь. Любовь никогда не кончается.
А если было любопытство, то оно прошло. Совсем.
Лишь от привычки кое-что осталось. Нужна какая-нибудь разбитая тарелка или словесная неосторожность, чтобы исчезла и привычка, растворилась в житейской кислоте.
Беда в том, что я не бью тарелок и больше молчу, чем говорю.
И вот тянется у нас.
6