Черный монастырь. Книга третья: Аустраберта
Шрифт:
Моя дочь во Христе!
Я давно не писал Вам обстоятельного письма. Я знаю, что моя короткая записка, отправленная весной сразу после отбытия из Боббио, была доставлена Вам, и потому я уверен, что Вы не волновались из-за отсутствия писем. Устройтесь поудобнее, моя госпожа, ибо я собираюсь коснуться многочисленных событий, коими поистине изобилует моя нынешняя жизнь.
Начну с того, что еще зимой я написал Уэну. Честно говоря, делал я это больше из чувства долга, отдавая дань его сану и доброму ко мне расположению. Я ведь и раньше отправлял ему короткие реляции, рассказывая, как продвигается мое послушничество, а позднее – мои путешествия. Но мои письма оставались без ответа, и я уже смирился с тем, что нашему общению (во всяком случае, на расстоянии) суждено носить такой, вполне односторонний характер. И вот теперь, к моей радости и удивлению, я получил от него письмо. Однако мой бывший
Заинтригованный не столько намеками на это таинственное предложение, сколько самим фактом письма от достопочтенного Уэна, я провел лишь две недели в Леринском аббатстве и всего на пару дней задержался в родной Гаскони, где навестил сильно сдавшую матушку и поклонился могиле отца, после чего отправился на север…
Но всё же я нарушу ход своего повествования и поделюсь с Вами своими впечатлениями от посещения леринцев. Впервые в своей жизни я оказался на острове – и впервые увидел море. Что за могучая стихия! Пересекая горы по дороге в Ломбардию, я полагал, что нет ничего величественнее этих исполинов. Но море всё изменило: я заболел им, и боюсь, что на всю жизнь. Конечно же я вспомнил Ваши слова о том, что мой путь ведет меня к морю! Но я знаю, что это была лишь короткая остановка и что настоящее приключение еще ждет меня впереди. Во мне поселилась четкая уверенность: своим я смогу назвать лишь то, что будет построено моими собственными руками.
И теперь, выплеснув хотя бы каплю своего восхищения морем, я продолжу рассказ о путешествии на север, в Нейстрию. За Луарой ландшафт сменился на монотонный и тоскливый: глазу не за что зацепиться – кругом поля и леса, а редкие холмы как будто норовят исчезнуть, раствориться в этом однообразном пейзаже под пасмурным небом северного королевства. Постепенно земля становилась всё более влажной, и возле Руана телега уже ползла, как сонная муха: из-за многочисленных болот колеса то и дело увязали, и бедные животные, которых приходилось менять довольно часто, выбивались из сил, пытаясь вытянуть людей на сухой грунт.
Добравшись до места и передохнув, я отправился с поклоном к епископу: я ведь совсем забыл, что славный Уэн уже более десяти лет является епископом Руана, откуда, как из осажденной крепости, пытается руководить делами вверенного ему епископата. Он делает, что может: построил два монастыря, пригласил ученых братьев из Ибернии*, выделил землю для новых обителей. Однако для тех, кто населяет эту землю, кто ее возделывает, кто кормит своих господ, ничего не изменилось. Люди прозябают в варварстве, дремучих суевериях, не доживают и до сорока, потому что не знают, как уберечься от болезней, как мало-мальски улучшить условия своей жизни, дабы в ней возникали хотя бы редкие просветы, хотя бы какая-то надежда на лучшее будущее. Уэн всё это понимает, но не знает, что делать. Он вёз меня к Сене, и мы опять застревали на каждом шагу, и попадавшиеся нам люди шарахались от наших ряс, а слуга Уэна кричал на них, чтобы они уходили прочь с дороги и не пугали лошадей. Помню одного человека, худого и длинного, который так и остался стоять у обочины, глядя на нас каким-то сонным, отсутствующим взглядом – то ли глухой, то ли слабоумный. Чтобы не задеть его оглоблей, мы совсем замедлили ход, и я хорошо разглядел его мутные глаза, его серую, без кровинки, кожу, его заплеванную, клочковатую бороду. Этот полуживой призрак еще долго стоял перед моими глазами, и остаток пути прошел в гнетущем молчании…
В течение двух дней Уэн возил меня по заболоченным лесам, и снова нам попадались грязные и худые люди, смотревшие на нас недобрым взглядом. Мы наспех перекусывали, отбиваясь от болотных слепней, и Уэн жаловался мне, что просвещение этих людишек – такое же гиблое дело, как и осушение местных болот, что последние десять лет ровным счетом ничего не дали, что выползают они из своих нор только затем, чтобы получить на Пасху дармовых лепешек и сожрать их тут же, а потом мучиться животом до Вознесенья.
Вернувшись в Руан, я несколько дней приходил в себя от недомогания. Уэн считает меня чересчур впечатлительным; возможно, он прав. Так или иначе, пару дней я пролежал, скованный необычной для меня слабостью, но – уже в который раз – это вынужденное бездействие пошло на пользу: мучительно размышляя об увиденном, я понял, что должен попытаться помочь этим людям. И еще я понял, что сделать это нужно не через навязчивые попытки обратить их в христианство, а через улучшение их жизни.
Едва только это представление сформировалось в моем сознании, как я ощутил прилив сил: хворь как рукой сняло, я был готов свернуть горы. Я тут же настоял на том, чтобы Уэн раскрыл мне, наконец, суть своего предложения, на которое он столь туманно намекнул в своем письме. Епископ, казалось, только того и ждал, и в тот же день, за обедом, посвятил меня в свои – как выяснилось, далеко идущие – планы. Оказалось, что в недалеком прошлом Хлодвиг* подарил епархии обширные земли в излучине Сены – там, где река совершает последние крутые повороты, прежде чем широким и полноводным потоком влиться в океан. Но случилось это отнюдь не в одночасье: в свое время петиция была направлена еще Дагоберту, но болезнь доброго короля, а затем и его смерть задвинули прошение под сукно, а новый король еще много лет оставался слишком молодым и неопытным для решения подобных дел. Однако богоугодное начинание не осталось под спудом: благодаря усилиям молодой Батильды*, руанская епархия получила в свое владение обширные земли.
Казалось бы, долгие годы ожидания, учтивые напоминания через придворных, молитвы во славу франкского трона – всё это принесло долгожданные плоды, но в действительности не хватало самого главного: людей, которые могли бы использовать эту землю по назначению.
И тут мне следует сделать очередное отступление, дабы последующий рассказ был более понятен Вам, далекой от подобных забот. С первого дня моего пребывания в этих местах я не мог отделаться от мысли о том, что путешествую между островами. Нет, почва под ногами оставалась твердой, хотя колеса порой и застревали в трясине; однако в любом другом смысле это – острова, отделенные друг от друга нищетой, болезнями, суевериями и диким невежеством. Пока находишься на острове, жизнь представляется сносной и даже наполненной духовным содержанием: именно на островах ставят монастыри, стоят города, возводят крепости. Но стоит выехать за городские стены, как жизнь предстает во всей своей неприглядности. Поэтому островитяне стараются не покидать своих насиженных мест, а если и оказываются за пределами острова, то стремятся побыстрее ступить на твердый грунт безопасности, сытости и тепла. Если же случается так, что вернуться на остров не удается, островитянин попадает во власть непредсказуемой стихии: подобно пиратам морей, свирепые лесные братья подстерегают беспечного путника на каждом шагу, норовя лишить его имущества, а то и самой жизни. Они не знают пощады, ибо скотское существование, жизнь впроголодь, мучительные болезни довели их до той черты, где умирает человек и выживает один только зверь.
Так вот, оказалось, что людей нет. То есть они вроде бы есть, но ни к чему не пригодны. Они не понимают, зачем им рассказывают о новом боге и как этот новый бог сможет им помочь. Они не замечают, чтобы благие слова сопровождались благими делами. Их учат новозаветным заповедям, но их учителя наезжают только по праздникам, а затем вновь отсиживаются на своих островах.
Вы, наверное, уже догадываетесь, что предложение Уэна сводилось к тому, чтобы я превратил эти новые земли в «один из очагов христианства, в неугасимый источник света для всех, кто прозябает во мраке». Эти слова благородного епископа, произнесенные после обильного ужина, когда мы, насытившись, сидели перед очагом, ублаженные едой, теплом и мягкими отблесками огня, прозвучали странно и нелепо. Кому нужны очередные острова благополучия в море людских страданий? Нет, не для того я возвращался сюда из Боббио, не для того спешил на родину, чтобы оградиться спасительными стенами от тех, кто более всего нуждается в моей помощи. В тот вечер я окончательно решил, что мое дальнейшее служение будет прежде всего заключаться в помощи людям, а всё остальное, что может произрасти из этого, будет второстепенным, вторичным, необязательным.
Когда это окончательное решение сложилось в моей голове, я прошептал его как заповедь, как данную самому себе клятву. Вслух же я поблагодарил Уэна и пообещал сделать всё, что в моих силах, чтобы оправдать его доверие. Мы договорились встретиться через несколько недель и обсудить мой план.
Весь май я потратил на то, чтобы познакомиться с этой Богом забытой землей, носящей мелодичное имя: Жюмьеж. В моем распоряжении было несколько служителей епархии и вооруженные стражники, любезно предоставленные местным герцогом. С трех сторон предлагаемая мне территория ограничена Сеной, которая сначала резко уходит на юг, а затем, едва успев обозначить западное направление, столь же резко устремляется на север. С севера эти земли смыкаются с обширным лесным массивом, простирающимся на восток до самого Руана.
Отрезвляющие истины поджидали меня одна за другой. Я всегда считал, что вода – это основа жизни. Здесь же вода – это долгая, мучительная болезнь и ранняя смерть. Наброшенная на Жюмьеж петля реки удушает землю, не успевающую просохнуть даже в самые жаркие дни. Губит она и людей, не только тщетно пытающихся вырастить на этой земле что-либо съедобное, но и использующих стоячую болотную воду для питья. Я был настолько поражен этим открытием, что первые две недели, расставшись с каретой, ходил от одной лачуги к другой, объясняя, что все поголовно мучаются животом в первую очередь из-за воды. На меня смотрели недоверчиво до тех пор, пока я не уговорил нескольких местных жителей вырыть вместе со мной колодец. Мы трудились несколько дней; наконец, перед собравшимися крестьянами были поставлены два кувшина: один – с их обычной водой, набранной на болоте, и другой – со свежей, чистой и вкусной водой, поднятой из колодца.