Черный нал
Шрифт:
Этот путь был горек, как может быть горьким путь в клетку через приоткрытую привратником и забытую дверцу. Но за клеткой оказалась другая, прочная и поднадзорная, а ту дверь открыть нельзя. Можно бросаться на нее, выть, грызть, скрести лапами.
После снегопада лыжи вязли в рыхлом снегу. Следов зверья не было вовсе. Опять пришлось пробираться через густую пихту, через кустарники ольхи, карабкаться вверх по склону, падать на четвереньки. На седловине хребта сделал привал, нарубил лапника, соорудил кое-как шалаш, положил две сухары, разжег огонь, лег. Старику не снилось ничего, и он был рад этому. Утром заварил кашицу чайную, подивился опять этому слову, пришедшему к нему, — чифирь.
Но
В сумерки он был дома. И опять дернулся, возмутился этому слову. Снял у входа лыжи, нашел под досочкой ключ, открыл дверь.
Уже позже, в кафельной ванной, накапывая шампунь на ладонь и изнемогая от горячей воды, успокоился.
Ночью долго вращал ручку приемника, слушал музыку. Клепов первый раз в жизни нарушил слово. Но он не нарушал его никогда. А это значит — никакого Клепова не было больше.
Когда первый раз Старик подлетал к Москве, когда это было? Ноябрь. Ну да. Шестидесятый год, огромное белое поле глянуло на него, серые черви коммуникаций, коробки домов. ИЛ, преодолевший материки и океаны, заурчал радостно, чувствуя стойло свое, конец большого пути, пошел на посадку. Старик прилепился к иллюминатору, видел, как отошел в сторону самолет сопровождения, как второй самолет нырнул вниз, словно проверяя надежность коридора и посадочной полосы. Внизу, у трапа, ковровая дорожка, военный оркестр, вожди. Он еще дважды потом прилетал сюда. Через год и через три. И каждый раз, хотя потом и не было снега, белое поле было рядом. Снег этот, бесконечный и спокойный, останется внутри, будет со Стариком дома, там, где снег только высоко в горах. Может быть, он и позвал его туда, в горы, чтобы по закону сообщающихся сосудов выкачать душу, забрать ее высоко. А когда плоть его, смешная оболочка в шрамах и ссадинах, будет доставлена туда, где снег только делает вид, что тает по весне, а сам просто становится невидимым, чтобы без помех владеть всем и всеми. Вулкан Попокатепетль, куда поднимался Старик с друзьями, белые снежные склоны которого вели туда, к жерлу, где глубоко в тайных недрах варилась на адском огне жидкая волшебная грязь. Мехико, огромный, намного больше Москвы, но Старик никогда не видел его с самолета. А что, если и Мехико весь в снегу? Прямо на душный вечер с флейточками, лепешками, светляками кафе, нищими и бесконечной наркотой опускается такой снег и уже никогда не взлетает, потому что он не может взлететь, может только превращаться в воду, но в этом снегу такой холод, такая колдовская сила, что он уже не растает, снег, над Россией, над океаном, над Америкой, только снег, дивный и ужасный…
Старик пролежал три дня в полуагонии, и никто из городка не пришел к нему. Не было необходимости. Потом он очнулся, дополз до ванны, которую любил как призрак того, потерянного мира.
Дом этот был построен на славу. Старик поднялся наверх, в спальню, подошел к шкафу, прижался к нему щекой. Призраки молчали. Он открыл дверцу и заглянул внутрь: Кроме рубах и свитеров — ничего. Один свитер его, Старика, и одежда, купленная за эти годы в магазинчике.
Однажды он увидел там костюм. Немецкий, отличный, серый, как будто сшит на него.
Он купил его и с тех пор стал часто покупать одежду и дорогую обувь. Если бы магазинчик этот перенести в одночасье в какой-нибудь русский город, сохранив цены, жители бы охнули. Чемоданы ожидавших окончания
После ванны Старик стал выбирать рубашку, остановился на желтой, влез в костюм, надел туфли, светлые, на тонком каблуке, открыл бар, налил себе полстакана коньяку, сел в кресло у окна. За окном — водоем номер четыре, по заасфальтированной тропке идет человек. И не человек даже, а начальник первого отдела. Око Москвы.
— Здравствуй, Валя. Здравствуй, дорогой. Давненько тебя не было. Где пребывал? На какого чудесного зверя охотился? Или я помешал? Вижу, при параде. Ждешь гостей? Ну, чего не отвечаешь, Валя? Друг сердешный. Винца бы предложил…
— Пойди сам налей. Знаешь же где.
— За что я тебя люблю, Валя, — за рачительность. У офицеров и водки-то днем с огнем. Ждут самолета. В магазине все высосали. А у тебя полный комплект. Я, Валя, сухонького. Красненького стакашку. Так где был-то? Неделю по тайге шастал. Будет о чем рассказать дома…
— Лукъянович…
— Лукич, Валя. Так правильно. Ну что ты, что ты…
— Лукъянович. Пошел ты в жопу. Допивай и проваливай.
— Вот и славненько. Спасибо за угощение. Лукич поставил фужер хрустальный и тонкий, выпитый одним глотком, на стол.
— Ты вот что, Валя. Не отпускай ты себе бороду. Вот пришел из лесу и побрейся. Не идет тебе борода. Ты, Валя, похожим становишься…
— На кого? — привстал Старик.
— На одного человека, Валя. Ни к чему тебе такое сходство. Побриться, приодеться, потом в часть, по бабцам приударить. А чего тебе не жениться? А? На родину — и с молодухой?
— Лукъянович. Пошел вон.
— Валя. Не груби. И побрейся. Нельзя тебе походить ни на кого. Ты на себя походи. Дружок. Ну пока. — И вышел.
Однажды Старик решил кое-что проверить. Он знал, что фотографии его московские, ленинградские, американские появлялись в советских газетах во множестве. Подшивки хранились там, где положено им было храниться. В красном уголке. Он перерыл — “Правду” и “Известия” за несколько лет. Начиная с его первого визита. Имя свое прочел десятки раз, фотографии не было ни одной. Все номера с фотографиями Старика отсутствовали. Также отсутствовали брошюры и толстые книги, где он увековечился.
Он совершенно поседел в ту ночь, когда ждал расстрела. В лице его как будто что-то надорвалось, переменилось. Все же внимательный человек мог бы найти знакомые черты. Если бы было с чем сравнивать. Когда наконец в части появился телевизор — а потом их завезли много и хороших, — Старик купил и себе.
И однажды в хроникальном фильме увидел себя и товарищей, великих и живых по сей день. Делающих дело.
Я проснулся чуть раньше первого вторжения света в ординарное логово. Матрас, бывалый и рыхлый, отпустил мою плоть бездомного нарушителя границ неохотно. Он как бы примеривался ко мне. А почему нет? Вот здесь опять тепло, гостеприимно, ласково в комнате, где матрас, столик, лампа на длинном шнуре и вкрадчивые соседи за дверьми длинного коридора. Подо мной нет льда, нет волн, а есть старинный паркет, в царапинах и выбоинах, настоящий, дубовый. По нему ступали босые пятки стольких поколений. Гегемон безродный пройдет, и придут другие, крепкие, трезвые, у меня жизнь как-нибудь наладится, исправится.