Черный обелиск
Шрифт:
— О да!
— Это кто-нибудь, с кем вы были знакомы?
— Да, более или менее.
Она тихонько смеется.
— Как романтично. Извините, что я не сразу сообразила. Теперь я припоминаю…
Я смотрю на нее с изумлением. Ничего она не помнит, я же вижу, она лжет, чтобы не быть невежливой.
— Ведь за последние недели произошло так много, — бросает она легким тоном и чуть свысока. — В таких случаях у человека в голове возникает некоторая путаница. — И затем, чтобы снова сгладить свою неловкость, она спрашивает: — Ну и как же все это шло дальше в последнее время?
— Что именно?
— Да то, что вы хотели рассказать об Изабелле.
—
Женевьева в испуге останавливается.
— Умерла? Как жалко! Простите меня, я же не знала…
— Ничего. Наше знакомство было очень мимолетным.
— Умерла внезапно?
— Да, — отвечаю я. — Но так, что она сама даже не заметила. Это ведь тоже чего-нибудь да стоит.
— Конечно, — она протягивает мне руку. — И я искренне жалею…
Рука у нее крепкая, узкая и прохладная. Лихорадочности в ней уже не чувствуется. Просто рука молодой дамы, которая слегка оступилась, но потом все исправила.
— Красивое имя — Изабелла, — замечает она. — Свое имя я раньше ненавидела.
— А теперь уже нет?
— Нет, — приветливо отвечает Женевьева.
x x x
Она остается ею и дальше. Я ощущаю в ней ту проклятую вежливость, с которой принято относиться к жителям небольшого городка; с ними встречаешься мимоходом и потом скоро о них забываешь. И я вдруг чувствую, что костюм, перешитый портным Зульцбликом из старого военного мундира, дурно сидит на мне. Наоборот, Женевьева одета очень хорошо. Впрочем, она всегда хорошо одевалась; но никогда это так не бросалось мне в глаза. Женевьева и ее мать решили сначала поехать на некоторое время в Берлин. Мать — воплощенная благодарность и сердечность.
— Театры! Концерты! В настоящем большом городе сразу оживаешь. А магазины! А новые моды!
Она ласково похлопывает Женевьеву по руке.
— Мы там хорошенько побалуем себя, верно?
Женевьева кивает. У Вернике сияющее лицо. Они убили ее, но что именно они в ней уничтожили? — размышляю я. Может быть, это есть в каждом из нас, засыпанное, запрятанное, и что это такое в действительности? Разве его нет и во мне? И так же ли его успели убить или его никогда не выпускали на свободу? Есть оно только сейчас или существовало до меня и будет существовать после меня, как более важное, чем я сам? Или вся эта путаница только кажется чем-то глубоким, а на самом деле она только сдвиг ощущений, иллюзия, бессмыслица, которую мы принимаем за глубокомыслие, как утверждает Вернике? Но почему же тогда я это неведомое любил, почему оно на меня прыгнуло, точно леопард на вола? Почему я не в силах его забыть? И не вопреки ли теориям Вернике мне казалось, словно в тесной комнате распахнули дверь и стали видны и дождь, и молнии, и звезды?
Я встаю.
— Что с вами? — спрашивает Вернике. — Вы нервничаете, как… — Он делает паузу, затем продолжает: — Как курс доллара!
— Ах, доллар, — подхватывает мать Женевьевы и вздыхает. — Прямо несчастье! К счастью, дядя Гастон…
Я уже не слышу, что сделал дядя Гастон. Вдруг я оказываюсь во дворе и только помню, что еще успел сказать Изабелле: «Спасибо за все», — а она удивленно ответила: «Но за что же?»
Медленно спускаюсь я с холма. Спокойной ночи, милая моя, буйное сердце мое, думаю я. Прощай, Изабелла! Ты не утонула, это вдруг становится мне ясно. Ты не померкла и не умерла. Ты только отступила вглубь, ты отлетела, и даже не это: ты вдруг стала незримой, подобно древним богам, оттого что изменилась длина волны, на которой их
Я замечаю, что иду очень быстро. Делаю глубокий вздох, потом бегу. Я весь в поту, спина у меня взмокла, я подбегаю к воротам лечебницы и снова возвращаюсь. Я все еще охвачен каким-то необычным чувством — оно подобно мощному чувству освобождения, все оси мира вдруг проносятся через мое сердце, рождение и смерть кажутся только словами, дикие гуси надо мной летят с начала мира, больше нет ни вопросов, ни ответов! Прощай, Изабелла! Приветствую тебя, Изабелла! Прощай, жизнь! Приветствую тебя, жизнь!
Лишь потом я замечаю, что идет дождь. Поднимаю лицо, чувствую на губах вкус влаги. Затем направляюсь к воротам. Благоухая вином и ладаном, там ждет какая-то высокая фигура. Мы вместе выходим, и сторож запирает за нами ворота.
— Ну что ж? — спрашивает Бодендик. — Откуда вы? Искали вы Бога?
— Нет. Я нашел его.
Его глаза недоверчиво поблескивают из-под широких полей шляпы.
— Где же? В природе?
— Я даже не знаю, где. Разве его можно найти только в каких-нибудь определенных местах?
— У алтаря, — бурчит Бодендик и показывает направо. — Ну, мне по этой дороге. А вам?
— По всем, — отвечаю я. — По всем, господин викарий.
— Кажется, вы вовсе не так много выпили, — с некоторым удивлением ворчит он мне вслед.
Я возвращаюсь домой. В саду кто-то набрасывается на меня.
— Наконец-то я изловил тебя, мерзавец!
Я стряхиваю с себя нападающего, уверенный, что это шутка. Но он тут же вскакивает и головой наносит мне удар под ложечку. Я падаю, стукнувшись о цоколь обелиска, но успеваю еще пнуть противника ногой в живот. Пинок недостаточно силен, так как я даю его, уже падая. Человек снова кидается на меня, и я вдруг узнаю мясника Вацека.
— Вы что, спятили? — спрашиваю я. — Разве вы не видите, на кого напали?
— Да, вижу! — И Вацек хватает меня за горло. — Теперь я отлично вижу, кто ты, сволочь! Теперь уже тебе крышка!
Я не знаю, пьян ли он. Да у меня и времени нет для размышлений. Вацек ниже меня ростом, но мускулы у него, как у быка. Мне удается перевернуться и прижать его к обелиску. Он невольно ослабляет хватку, а я бросаюсь вместе с ним в сторону и при этом стукаю его головой о цоколь. Вацек совсем отпускает меня. Для верности я еще раз даю ему плечом в подбородок и встаю, спешу к воротам и зажигаю свет.
— Что все это значит? — спрашиваю я.
Вацек медленно поднимается. Он еще оглушен и мотает головой. Я наблюдаю за ним. А он вдруг снова бросается вперед, нацелившись головой мне в живот. Я отскакиваю в сторону, даю ему подножку, он с глухим стуком опять налетает на обелиск и ушибается в этот раз о полированную часть цоколя. От такого удара другой потерял бы сознание, но Вацек только слегка пошатнулся. Он повертывается ко мне, в руках у него нож. Это длинный острый нож, каким колют скотину, я отлично вижу его при электрическом свете. Вацек вытащил его из сапога и с ним кидается ко мне. Я не стремлюсь к бесцельным героическим деяниям: при столкновении с человеком, который умеет так искусно обращаться с ножом и привык колоть лошадей, это было бы самоубийством. И я прячусь за обелиск, Вацек бросается следом за мной. К счастью, я более ловок и проворен.