Черный обелиск
Шрифт:
— Да, — отвечаю я, — и что же?
Сестра с румяным крестьянским лицом подает бутылку вина и стаканы.
— А мы будем иметь удовольствие лицезреть и его преподобие господина викария Бодендика? — спрашиваю я. — Не знаю, крестил ли фрейлейн Терговен католический священник, но допускаю, ведь она из Эльзаса, и его преподобие будет тоже преисполнен ликования, что вы вырвали из великого хаоса овечку и вернули в его стадо!
Вернике ухмыляется.
— Его преподобие уже выразил свое удовлетворение. Вот уже неделя, как фрейлейн Терговен аккуратно посещает церковные
«Изабелла! — думаю я. — Когда-то она знала, что Бог все еще висит на кресте и что его мучают не только неверующие. Она знала это и презирала сытых верующих, которые сделали из его страданий надежную синекуру».
— Она уже была и на исповеди? — спрашиваю я.
— Этого я не знаю. Возможно. Но разве человек должен исповедоваться в том, что он совершил, когда был душевнобольным? Меня, непросвещенного протестанта, в частности, очень интересует этот вопрос.
— Все зависит от того, что считать душевной болезнью, — с горечью замечаю я и смотрю, как этот страховой агент человеческих душ выпивает стакан Шлосс-Рейнгартсхаузена. — Мы, безусловно, понимаем это по-разному. А вообще, как можно исповедоваться в том, что человеком забыто? Ведь фрейлейн Терговен многое забыла сразу.
Вернике наливает себе и мне.
— Выпьем, пока не пришел его преподобие. Может быть, аромат ладана — и святой аромат, но он испортит букет такого вина. — Вернике делает глоток, поводит глазами и говорит: — Сразу все забыла? Разве уж так сразу? По-моему, это в ней давно подготовлялось.
Он прав. Я тоже заметил. Бывали минуты, когда Изабелла, видимо, не узнавала меня. Я вспоминаю последнюю встречу и в бешенстве выпиваю стакан вина. Сегодня оно кажется мне безвкусным.
— Ведь это как подземные толчки, — спокойно продолжает Вернике, так упорно добивавшийся победы над болезнью, — как землетрясение в океане. Исчезают острова, даже целые материки, и возникают другие.
— А что, если произойдет вторичное землетрясение в океане? Все вернется на прежние места?
— Может случиться и так. Но это бывает, почти как правило, в других случаях, когда болезнь сопровождается усиливающимся идиотизмом. Вы же видели у нас и таких больных. Разве вы желали бы фрейлейн Терговен такой судьбы?
— Желаю ей самого лучшего, — отвечаю я.
— Ну вот!
Вернике наливает в стаканы остаток вина. А я думаю о безнадежно больных, которые стоят и лежат по углам своих комнат, у них слюна течет изо рта, и они ходят под себя.
— Конечно, я желаю ей, чтобы она никогда больше не болела, — говорю я.
— Трудно допустить, чтобы болезнь вернулась. Это тот случай, когда для излечения необходимо было устранить причины заболевания. Все шло очень удачно. И мать и дочь испытывают теперь то чувство, которое иной раз возникает при сходной ситуации, после смерти соответствующего лица: в каком-то смысле обе чувствуют себя обманутыми, обе как бы осиротели и поэтому стали друг другу ближе, чем до того.
Я с изумлением смотрю на Вернике. Никогда еще не видел я его столь поэтически настроенным. Но, конечно, он говорит все это не вполне серьезно.
— Сегодня за обедом вы
Мне очень хочется уйти, но что-то заставляет меня остаться. Если человеку представляется случай помучить себя, он не так легко откажется от этой возможности. Появляется Бодендик, он неожиданно человечен. Потом приходят мать и дочь, и начинается банальный разговор цивилизованных людей. Матери лет сорок пять, она довольно полная, шаблонно красивая и так и сыплет легковесными, закругленными фразами. На все она сразу и не задумываясь находит ответ.
Я наблюдаю за Женевьевой. На краткий миг мне чудится, будто сквозь ее теперешние черты, как сквозь черты утопленницы, вдруг проступает ее прежнее, взволнованное, безумное, любимое мною лицо; но его тут же смывает плещущая вода болтовни о санатории, оборудованном по последнему слову медицины — обе дамы упорно называют лечебницу санаторием, — о живописных окрестностях, о нашем старинном городе, о всяких дядях и тетках, находящихся в Страсбурге и Голландии, о трудных временах, необходимости религиозной веры, качестве лотарингских вин и прекрасном Эльзасе. И ни слова о том, что когда-то меня так взволновало и потрясло. Все как бы опустилось на дно, словно его никогда и не было. Я скоро откланиваюсь.
— Прощайте, фрейлейн Терговен, — говорю я. — Вы, кажется, уезжаете на этой неделе. Она кивает.
— Разве вы сегодня вечером еще разок не заглянете к нам? — спрашивает меня Вернике.
— Да, я приду к вечерней службе.
— А потом зайдите ко мне, выпьем. Вы не откажетесь, сударыни?
— С удовольствием, — отвечает мать Изабеллы. — Мы все равно будем в церкви.
x x x
Вечер оказывается еще мучительнее, чем день, мягкий свет его обманчив. Я видел Изабеллу в часовне. Сияние свечей плыло над ее головой. Она сидела почти неподвижно. При звуках органа лица больных казались бледными плоскими лунами. Изабелла молилась: она была здорова.
Не становится легче и после службы. Мне удается перехватить Женевьеву при выходе из часовни и пройти с ней вперед. Вот и аллея. Я не знаю, что мне сказать. Женевьева кутается в пальто.
— Какими холодными становятся вечера, — замечает она.
— Да. Вы уезжаете на этой неделе?
— Да. Хотелось бы. Давно я не была дома.
— Вы рады?
— Конечно.
Говорить больше не о чем. Но я не могу сдержаться, ведь я слышу те же шаги, и так же белеет ее лицо в темноте, и в душе возникает то же мягкое предчувствие.
— Изабелла, — произношу я, пока мы еще в аллее.
— Простите, как вы сказали? — удивленно спрашивает она.
— Ах, — отвечаю я, — просто я назвал одно имя.
На мгновение она задерживает шаг.
— Вы, наверное, ошиблись, — отвечает она затем. — Меня зовут Женевьева.
— Да, разумеется. Изабеллой звали кого-то другого. Мы иногда об этом с вами говорили.
— Да? Может быть. Ведь говоришь о стольких вещах, — виновато замечает она. — Поэтому иной раз кое-что и забываешь.