Черный обелиск
Шрифт:
Вильке качает головой. В «час духов» он становится не только пугливым, но и чрезвычайно религиозным.
— Я знал одного человека, который, когда начиналась гроза, отправлялся в бордель, — говорю я. — У него прямо потребность возникала. Так-то он был импотентом; и только во время грозы это проходило. Едва он замечал приближение грозовой тучи, он тут же хватал телефонную трубку и просил Фрици принять его. Лето 1920 года было для него лучшим периодом его жизни — оно так и кишело грозами. Иной раз бывали четыре
— А что он делает теперь? — с интересом спрашивает Вильке, этот любитель исследований.
— Умер, — отвечаю я. — Скончался во время последней страшной грозы, в октябре 1920 года.
В доме напротив ночной ветер шумно захлопывает какую-то дверь. На церковных колокольнях бьют часы. Полночь. Вильке опрокидывает стаканчик водки.
— А что, если бы нам прогуляться на кладбище? — спрашивает безбожник Курт, который иногда бывает недостаточно чуток.
Усы Вильке дрожат от ужаса, ветер дует прямо в окно.
— И это называется друзья! — восклицает он с горькой укоризной. И тут же снова пугается. — Слышите?
— Парочка в саду. Перестань-ка строгать, Альфред. Ешь! Привидения не любят людей, которые едят. Шпротов у тебя не найдется?
Альфред смотрит на меня, как пес, которого пнули в ту минуту, когда он следовал зову природы.
— Неужели нужно напоминать мне об этом именно сейчас? Напоминать о моих неудачах в любви и о том, как тяжело одиночество для мужчины, когда он в самом соку?
— Ты жертва своей профессии, — отвечаю я. — Не каждый может это сказать о себе. Но пора сесть за наш souper [15] . Так это называют в высшем обществе.
Мы беремся за сыр и колбасу и откупориваем бутылки с пивом. Канарейке дают листок салата, и она жизнерадостно ликует, не спрашивая себя, атеистка она или нет. Курт Бах поднимает землистое лицо и потягивает носом.
— Пахнет звездами, — замечает он.
— Чем? — Вильке опускает бутылку в опилки. — Это еще что за выдумки?
15
Ужин (франц.)
— В полночь вселенная пахнет звездами.
— Брось, пожалуйста, свои шутки. Как может человек жить, если он ни во что не верит да еще говорит такие вещи?
— Ты что, хочешь обратить меня в истинную веру? — спрашивает Курт Бах. — Ты, вымогатель наследия Божия?
— Нет, нет! А может быть, и да, пожалуйста! Опять шорох?
— Да, — отвечает Курт. — Шорох любви.
Мы снова слышим, как за окном кто-то осторожно крадется. Вторая парочка исчезает среди леса надгробий. Видно скользящее белое пятно — это платье девушки.
— А почему покойники выглядят совершенно иначе, чем живые, — спрашивает Вильке, — даже
— Оттого, что их лица уже не искажены, — отвечает Курт Бах.
Вильке даже перестает жевать.
— Как так?
— Не искажены жизнью, — поясняет монист. Вильке приглаживает усы и продолжает жевать.
— В такое время могли бы, кажется, прекратить свои глупости! Неужели для вас нет ничего святого?
Курт Бах беззвучно смеется.
— Бедняга, ты как усик плюща, вечно тебе нужно за что-нибудь цепляться!
— А тебе?
— Мне тоже. — Глаза на лице Курта, словно вылепленном из глины, блестят, как будто они стеклянные. Обычно он, это дитя природы, довольно замкнут и в нем видишь только скульптора-неудачника с неудавшимися мечтами; но порою прообразы этих мечтаний словно прорываются наружу такими, какими были двадцать лет назад, и тогда он кажется опоздавшим родиться фавном, одержимым видениями.
Со двора снова доносится потрескивание, шепот и шорох.
— Две недели назад тут была целая история, — говорит Вильке. — Какой-то слесарь забыл вынуть из кармана свой инструмент, и они так бурно обнимались и так неудачно расположились, что дама вдруг напоролась на шило. Тогда она сразу вскакивает, хватает маленький бронзовый венок и как даст механику по башке. Вы разве не слышали об этом случае? — обращается он ко мне.
— Нет.
— Она так крепко насадила венок ему на уши, что он не мог его стащить. Я зажигаю свет, спрашиваю, в чем дело. Парень в страхе удирает, а на голове у него, как у римского политического деятеля, бронзовый венок. Разве вы не заметили, что у вас одного венка не хватает?
— Нет!
— Подумать только. Он, значит, убегает, будто за ним гонится рой ос. Я спускаюсь во двор. А барышня еще тут, смотрит на свою руку. «Кровь, — говорит, — он меня уколол! И в такую минуту!» Я смотрю на землю, вижу шило и рисую себе всю картину. Потом поднимаю это самое шило. «Может произойти заражение крови, — говорю я, — палец перевязать можно, задик — нет. Даже такой прелестный, как ваш». Она краснеет…
— Как ты мог это увидеть в темноте? — спрашивает Курт Бах.
— Светила луна.
— При луне не видно, если человек краснеет.
— Но это чувствуется, — заявляет Вильке. — Значит, она краснеет, но все-таки держит юбку так, чтобы та не прикасалась к телу. Платье на ней было светлое, а пятна крови нелегко отмыть, вот почему. «У меня есть йод и пластырь, — говорю, — и я умею молчать. Пойдемте». Она идет и даже не пугается. — Вильке повертывается ко мне. — Тем ваш двор и хорош, — с воодушевлением добавляет он. — Если кто любит среди могильных памятников, тому гробы не страшны. Так вот и случилось, что после йода, пластыря и глотка портвейна гроб великана послужил еще кое для чего.