Чёрный петух
Шрифт:
В течение целого дня из Параски не приходило никаких известий. Словно померли параскайцы. Куда там! Это он, Купойи, умер для них. Никто не приезжал, даже внук, даже Пали. И он не хочет простить ему. Даже знать ничего о нем не хочет. Что ж, они правы. Он заслужил это.
И все же Купойи все время сидел у окна, при каждом громыхании телеги его старое больное сердце начинало учащенно биться. Семья Шандора не знала, как ублажить гостя — зажарили курицу, испекли сдобный хлеб, но старик почти ничего не ел, даже и трубка не доставляла ему удовольствия; он только и знал — ходил от окна к окну с пасмурной физиономией, как приговоренный к смерти узник, несущий тяжеленный груз.
И, однако, самым ужасным было утро третьего дня, когда мимо дома Шандора пронеслись на
Вернёйцы, добрые знакомые и родственники отъезжавших, стояли в воротах или у открытых окон и прощально махали руками и платочками: «Доброго здоровья! Доброго здоровья!» Некоторые кривились в недоброй улыбке, рожденной, наверное, мыслью: «Ну вот, а старый Купойи уже прибыл с курорта». О, боже, какое страдание пришлось, видно, пережить дома бедной госпоже Купойи при виде этой кавалькады отъезжающих!
Хлебосольные Шандоры и сегодня пекли и жарили и, что называется, пушинку сдували с того места, куда он садился, но даже если бы они манну небесную ему преподнесли, чтобы угодить, и это не помогло бы — сегодня он впал в еще большее отчаяние и тысячу раз сожалел, что не уехал с Винце домой. Ему казалось, что он уже годы находится здесь, забытый и брошенный, замурованный в стене, как та несчастная женщина — Борбала Убрик. Какую он совершил глупость, что остался здесь! Настолько лучше было бы дома, под боком у своей благоверной; даже если бы она и ругала его, то как миром мазала бы; даже если бы отослала спать к собаке, в конуру, все равно он бы слышал ее голос и всегда бы знал, что она делает.
А вместо этого — часы проходят, дни проходят, и ни известия, ни письма, ни весточки, ни гнева, ни прощения — только серая неопределенность, которая ужаснее всего. Он хорошо видел, что члены семьи Шандора втихомолку переглядывались: мол, что же будет с этим стариком?
Наконец, уже за полдень, во двор вкатилась телега, в которой сидела сама мамаша Купойи. Не успела она еще слезть с нее, как уже во дворе начала громогласную баталию.
— Где этот старый кутила, а? Спрятался здесь у моих милых родственников? Ну и хорош цветик, я скажу, только и остается выставить его в горшке на окне! Ты идешь сюда сейчас же, похоронный меценат?! Ты кто — Эстерхази [5] или Вашкор [6] ? За кого ты себя принимаешь, ты — дойная коровка для жуликов и карточных шулеров?! Сесть за игральный стол вместе с бодёлайцами?! С этими тюльпанами, выросшими на навозной куче! Да если бы хоть один из них попался мне в руки, я своими зубами растерзала бы его. Ну, конечно, ты не отваживаешься выйти, не так ли? Ты, главный заводила всех транжир и кутил, когда-либо упоминавшихся в хрониках! Потому что находились люди, проматывавшие свои надгробные памятники, но чтобы поставить на банк свои легкие против бубнового валета или не знаю там чего, — вот ты каков!
5
Эстерхази — знатный дворянский род в старой Венгрии, крупнейшие земельные магнаты.
6
Вашкор — богатый крестьянин, владелец 200 хольдов земли в тех краях. (Прим. авт.)
Купойи слушал хлесткие выражения (эй-эй, этот голос он узнал и через стену), похныкал немножко, но в груди у него сердце прыгало больше от радости. Ну вот, все же приехали за ним, все же сама супруга. Это-то он все-таки заслужил! Ну и большой же дипломат, однако, Винце!
Все ближе звучал знакомый голос, вот Купойи уже услышал постукивание каблучков ее туфель. Словно с грохотом приближалась сама судьба. Первым инстинктивным порывом старика было желание обратиться в бегство, туда, туда, в самую дальнюю комнату, но он не в силах был сделать ни одного движения и только смотрел беспомощно, смотрел, как распахнулась дверь, как зашуршали, зашумели накрахмаленные юбки и как остановилась в дверях, подбоченившись и вонзив в него два кинжала — пару своих искрящихся глаз, госпожа Купойи, такая кроткая обычно.
— Ну-у, и ты еще смеешь стоять тут передо мной? Не скроешься тотчас под землю?
(Старик действительно рад был бы, да невозможно.)
— Верона, Верона, — тихо, изнуренно лепетал он.
Госпожа топнула ногой:
— Не смей обращаться ко мне, если тебе дорога жизнь! А забирай свои пожитки, потому что я немедленно увожу тебя. Но не думай, пожалуйста, что дома мы напекли для тебя пампушек. И все же я увожу тебя. Увожу, чтобы ты не сидел на шее у других, чтобы уж ты хоть сгинул, но дома, в своей конуре. Что, ты кашляешь? Не смей при мне кашлять, слышишь, а не то я заставлю тебя подавиться своим кашлем. Думаешь, я бы приехала за тобой — да просто пожалела эту благородную семью. И так уж пальцами показывают на их дом, приговаривая: «Здесь прячется этот бедняга-мот Купойи, который боится предстать перед своей женой». И не вздумайте возражать, мои дорогие родственники Иштван Шандор и Шандорне! Я знаю, что вы добрые люди — что так, то так. Но я даже не благодарю вас за то, что вы приютили его, потому что лучше бы вы прогнали его метлой, чтобы он прятался где-нибудь в лесу, где ему и место.
И все же она обняла жену Иштвана Шандора и долго прижимала свою голову к ее груди (поскольку была ниже хозяйки). Шандорне потом еще удивлялась, что кофточка ее в этом месте стала мокрой, хоть выжимай.
— Ну, а теперь марш! — скомандовала Купойине, пропуская вперед бедного муженька, который со стыда не знал, на какую ногу ступить. Сама она шествовала за ним, как тюремщик; потом посадила его рядом с собой на телеге и наказала кучеру (снова наняли Гала), чтобы по деревне ехал шагом, потому как для христиан весьма поучительное зрелище отыскание и водворение домой заблудшей овцы.
В дороге они долго молча сидели рядом. Купойи не решался заговорить, супруга не желала, отвернув голову в сторону, чтобы даже не видеть его; однако украдкой не раз бросала на него грустный ласковый взгляд. С чувством страха видела она бледное лицо мужа, его похудевшую шею, прозрачные уши, а когда, проехав уже более половины пути, заметила, что ему хочется кашлять, но он пытается подавить приступ, отчего лицо у него стало напиваться кровью, а на висках забились жилки, она произнесла гораздо более мирным тоном:
— Ну прокашляйся, прокашляйся, я разрешаю.
Когда же, однако, приступ прошел, прошла и жалость, и она ворчливо продолжала («Ничего, — думал Купойи, — лишь бы говорила со мной»):
— Дела твои, вижу, отчаянно плохи. Не знаю, что и будет с тобой? А видел, видел, и ты бы мог сегодня прекрасно уехать вместе со всеми, если бы не позабыл о самом себе, обо мне и обо всем.
Почтеннейший Купойи опустил голову и рассматривал пирамиду из металлических пуговиц, нашитую на спину жилетки Михая Гала; он даже сосчитал, из скольких она состоит пуговиц; потом, надвинув глубже на глаза шляпу, сказал:
— Ты несправедлива, Верона, если думаешь, что я позабыл о тебе, потому что…
Жена не прерывала его, но как раз это обстоятельство и привело его в еще большее замешательство:
— Прости, ты что-то сказала, кажется? Как? Ничего? Так вот, что касается этого, то, поверь, я думал о тебе и денно и нощно, Верона, и у меня есть доказательство: она ведь тоже простилась с тобой.
— Кто?
— Да эта девочка.
— Какая девочка? Как так простилась?
— Я имею в виду стихи, Верона; если бы ты слышала, как звучали эти строки прощания, то ты наверняка расплакалась бы вовсю.