Черный сок
Шрифт:
Он начал программу — и я сразу понял, что передо мной мастер высочайшего класса. Удивительно, что его зарубили на пробах. Видимо, в тот день ему особенно досаждал кашель. Жонглировал он так, будто все эти ножи, факелы и золотые булавы летали сами по себе, а его руки только одобрительно похлопывали их. Он кувыркался белкой, забегая вверх по отвесной стене, съезжая по балюстраде и делая сальто на перилах с такой беспечностью, словно далеко внизу раскинулся не каменный город, а страховочная сетка, которая была ему решительно не нужна. Он исполнил все дежурные пантомимы: и «обед из трех блюд», и «тесную машину», и «ошибку полицейского»; он перетекал из одной классической позы в другую, и мое тело
Меня спасло то, что он не смотрел в мою сторону. Он выступал для других, невидимых зрителей. Эти зрители смеялись, когда он падал и делал вид, что ушибся; они плакали и сморкались в платки, когда он сидел в круге света на опилках, а одинокая скрипка завивала щупальца драмы вокруг опор шапито; они ревели от любви, когда он расцветал и сыпал перьями, завидев проходящую красотку. Я отлично знал этих зрителей. Они и за мной следили, пока я рос; они и мои взлеты и падения сопровождали аплодисментами и криками «браво!» Они не были настоящими людьми, ибо подобные зрители могут существовать лишь в воображении. Самыми громкими голосами отличались давно умершие персонажи — именно им я постоянно пытался что-то доказать и объяснить раз и навсегда.
Студень выгнулся и застыл, раскинув руки в финальной позе. Шорох дождя по каменным плитам напоминал далекий шум толпы, и клоун купался в этом шуме. Редкие волосы слиплись в сосульки, но оранжевый комбинезон был сделан из водоотталкивающего материала, и капли воды отскакивали от него стеклянными бусами.
Должно быть, он осознал, что я не хлопаю и не кричу от восторга. Обратив лицо к набрякшему небу, он спросил:
— Как, говоришь, тебя зовут?
«Правило номер один, — поучал Кентус Фрик за два дня до того, как его череп раздавило трамвайное колесо. — Если у твари красный нос, никогда не называй своего имени. Иначе затреплет и исковеркает так, что тебя при одном звуке будет тошнить. И уже ничем не поможешь. Лучше назовись Билли или Томми, переведи стрелки на других».
Я отлепил руку от холодной стены. По сравнению с летучей грацией Студня это была жалкая пародия на жест: вялое, неуклюжее движение по направлению к винтовке. Однако «фьоре» сказала «клац!» по-прежнему твердо: она держала боевой дух, даже если у стрелка дрожало сердце.
Прыгнул ли Студень одновременно с выстрелом? Было ли его последнее сальто в бездну намеренным завершением программы? Удалось ли ему и вправду остановить мгновение и зависнуть вместе с каплями дождя над рассеченной губой балкона, встретившись со мной глазами?
Шелестел дождь. Где-то внизу дребезжала и стонала карусель. Я повел плечами: тик потихоньку распускал когти. Клоун должен был приземлиться на церковном дворе, по эту сторону ограды. Снаружи заметить невозможно. И падения, при удачном раскладе, тоже никто не заметил.
Что ж, удачи мне не занимать. Я всю жизнь был везунчиком. Когда я укладывал «фьоре», руки почти не дрожали. А что им дрожать, когда рядом нет этой твари?
Я шел к выходу. Под каблуками хрустел нелепый инвентарь: булавы, шарики… На душе было спокойно, даже увесистый футляр не отягощал походки — я чувствовал, что при желании запросто сбегу по лестнице вприпрыжку. Спускаясь, я старался не думать об окровавленном грязном буффоне, который, может быть, сторожит внизу, чтобы огорошить очередной серией жутких ужимок.
Но внизу никого не было: я ведь везунчик.
Скользнув через прореху в ограде, я окунулся в шумную толпу. Футляр с «фьоре» покачивался в руке, словно маленький гробик. Сирены не выли, никто никуда
Милый Пиппит [4]
4
Sweet Pippit
Мы тронулись в путь под покровом ночной тишины, протомившись целый вечер. Хлууробнуун в свои юные пятьдесят лет не очень-то умела ждать. Наш погонщик, правда, был новым и неопытным человечком; он наверняка принял все эти посапывания и размахивания хоботом за обычный ежевечерний ритуал. Даже если бы мы разом поднялись на дыбы и затрубили, он и тут вряд ли заподозрил бы неладное. Но наша боль хоронилась слишком неглубоко, и мы терпеливо держали ее под спудом, опасаясь переполоха со стрельбой.
Когда человечек отправился на покой, Бууруундуунхууробуум взялась за работу. Обломками бивней она расшатывала ворота, напирая на слабые места, где человечки поменяли петли после приступа Горлуубну. Щепки падали на землю бесшумно, как свежий навоз. Бууруундуунхууробуум работала и пела, оплетая нас сетью колыбельной, и скоро мы уже дружно раскачивались в стойлах, наблюдая за ней не только глазами, но и ушами.
Закончив расшатывать, она позвала:
— Гууролуумбуун!
И Гууролуумбуун шагнула вперед. Вдвоем они подняли и отодвинули опутанные цепью ворота. Открылся упоительно широкий проход. Это было неожиданно, хотя все произошло именно так, как мы планировали. Новизна — хитрая штука; недаром наша порода ее недолюбливает. Раскачиваясь, мы нерешительно смотрели на зовущий проход. Там таилось гораздо больше, чем привычная прогулка в саду, когда на голове сидит погонщик, а к спине приторочена гондола с чирикающими человечками.
Нашей матери и королеве Бууруундуунхууробуум пришлось первой, не прерывая тихой песни, пройти в черный лаз, чтобы мы поверили в подвижность своих огромных тел и решились покинуть дом. Когда она исчезла в стерегущей за оградой безграничной черноте, мы устремились следом, только чтобы не потерять ее.
И вот мы устремились прочь от знакомого сада. Хлууробнуун взяла меня за хвост, словно надеясь, что эта зыбкая опора поможет ей удержать равновесие в бурном океане свободы. Горбатые быки заворчали в клетках, а козел на каменном холме пронзительно крикнул, задрав голову; однако есть в нашей повадке нечто такое, что успокаивает всех вокруг. Движение наше неотвратимо, как звездный хоровод, как рост и убывание луны над джунглями. Мы играючи смели с дороги деревянную будку — и животные тотчас утихли. Гууролуумбуун растоптала обломки в щепки, а идущие следом превратили щепки в прах. Я восхищалась собственной дерзостью, и мое восхищение путеводным огнем пылало над бурливой рекой нашего гнева.
Его, кажется, звали Пиппит — имя слишком краткое для наших ушей, как и все человечьи имена, похожие больше на чириканье птиц или хруст сухих прутьев. Наша память хранила другое: теплый запах, доброту легких рук. Пиппит не был похож на других человечков, он умел отличать плохое от хорошего, почти как мы. Он бы понял и одобрил наш выбор. Он знал, как успокоить нас словом: его тихое бормотание гасило тревогу, в отличие от сводящего с ума клекота других голосов. Он мог бесстрашно спать у нас под ногами, он управлял нами без пики и хлыста. Мы тосковали по нему, медленно кипя в собственной ярости, с того самого дня, когда его увели от нас в черноту чужого мира.