Черный сок
Шрифт:
Бард откинулся на подушку, тяжело дыша. Над ним крутился вихрь золотистой пыли.
В хлеву помимо кровати была еще мебель: справа от Дота виднелся деревянный сундук, а на нем керосиновая лампа и Дом для Троих, запертый на крючок.
— Я знаю, что мать всегда уважала тебя, Бард. И восхищалась тобой.
— А я знаю, что это не так. С чего ей меня уважать? Я был сплошным недоразумением: с дурацкими женами, с мужчинами, ходившими в рабах, со всей своей «мудростью». Проповедовал чистоту, а сам жил, как принц. А Бонне ничего не проповедовала
Дом для Троих казался гораздо меньше, чем Дом для Многих; с другой стороны, здесь все с годами ужалось: и река, и женщины, и сам Бард. Дот аккуратно взял Дом и поднес к дверям, к свету. Да, несомненно, меньше. И много легче. Такой темный, потрепанный… Даже мудрые руки человека из Порт-о-Лорда не смогли бы его оживить. Дом как инструмент практически прекратил существование.
— Забирай, — прохрипел Бард. — Забирай чертову штуку! Все остальное забрал, и ее тоже…
— Она еще звучит?
— Не хуже, чем раньше. Давай же, освободи меня от гнета! Да и сам убирайся. Дай умереть с миром.
Дот покинул коровий хлев и пошел к деревне. Самед уже надул шарики: разноцветные яркие пятна прыгали и метались на невидимых нитях. Один шарик лопнул — раздался хлопок, и радостно взвизгнул детский голос. Дот шагал, прижимая пыльную гармонь к груди. Он знал, что прогнившие меха оставят на рубашке полосы бумажного тлена. В душе ныла тревога, рожденная болезненным дыханием Барда, а в животе урчало напряжение долгого дня.
Он поднялся в гору, к остаткам чайного шатра. Столы и скамьи были побиты погодой, но стояли крепко, и он сел в том углу, где остатки покрытия заслоняли его от деревни. Ветер был ровен и ласков, солнечный свет золотисто-желтый, тени вытянуты.
Гармонью, видимо, не пользовались давно. Дот откинул крючок и осторожно расправил мех, стараясь не повредить хрупкий картон и не отнять у инструмента последнее дыхание. Он несколько раз вхолостую сжал и растянул гармонь, не зная, сможет ли извлечь хоть одну ноту, прежде чем Дом для Троих развалится на куски.
Пока Дот колебался, из боковой дверки как ни в чем не бывало вышла Анне, по-прежнему расторопная, словно и годы не прошли: в руках у нее было веретено, а следом бежали три поросенка и выводок цыплят. Далеко отойти она не могла — чуть-чуть со двора, чуть-чуть по полю — и голос уже терялся на ветру.
Вызвать Роббре было труднее: пришлось искать необычные углы, совершать хитрые движения — но в конце концов Дот заставил его подать голос, и вот уже Роббре и Анне пели дуэтом, занимаясь каждый своим делом. На красном аккордеоне добиться такого звука было невозможно, сколько Дот ни пытался: слишком много было сока, слишком много гармонии — и слишком мало пыли и лет. Не хватало трещин и дефектов, дававших Дому для Троих жизнь.
Затем на одном
Обрывок чайного шатра приподнялся, и показалась Бонне, умытая и одетая в белое. Она тихо присела на скамью, склонила голову и стала слушать. Теперь, пожив в большом мире и много чего повидав, Дот понимал, что движения матери исполнены силы и грации, а веснушчатое, благородной лепки лицо по-настоящему красиво.
— Давненько на этой штуке никто не играл, — заметила она в паузе, когда Дот потерял обоих взрослых и пытался их отыскать среди скрипа и шороха. Они выскочили разом, а с ними Вилджастрамаратан, визжащий во весь голос. Дот не смог удержать смеха, и Бонне тоже улыбнулась.
Дот играл, пока Бонне и Роббре не запели для него, как они пели для Барда в старые дни: ладно и осмысленно. Только Вилджастрамаратан жил своим умом: приходил и уходил, когда ему вздумается. Секунду или две его удавалось удержать, а потом…
— Не сладить с этим чертенком! — признался Дот матери.
Та подарила ему крошечную, почти невидимую улыбку и вышла из шатра. Когда за ней опустился обрывок ткани, Дот погасил музыку и сложил меха. В хлопающих на ветру тряпках и зудящих растяжках было больше нот, чем в этой ветхой гармони. Но в них не было музыки.
Застегнув Дом для Троих, Дот понес его к деревне. Тени, сделавшись бесконечно длинными, стелились по земле. Мимо прокатился обрывок фольги. Машина посверкивала рядом с хижинами, собирая последнее солнце в огненные капли. Самед приближался к ней неторопливо, словно хищник, а по пятам за ним бежала ребятня, торопясь вернуть кольца и браслеты. Самед через головы детей флиртовал с матерями: те смеялись, толкая друг друга плечами.
На заднем сиденье машины на фоне заката виднелся точеный профиль Бонне — отполированный долгой жизнью, прекрасный, как законченная скульптура. Она терпеливо ждала, пока Дот паковал и укладывал старую гармонь, прощался с Уинсам и наказывал детям не класть в рот подаренное Самедом розовое мыло. Она ждала, пока он стоял на границе безбрежной пустыни у свежего могильного холма, который ребятишки украсили кусочками фольги. Когда они с Самедом наконец сели в машину, она посмотрела на сына из глубин задумчивой улыбки и снова перевела взгляд вперед.
— Бонне, а как же ваши вещи? — спросил Самед. — Разные там кастрюли, всё такое… Одежда, например?
Она покосилась на него насмешливо и ничего не ответила.
— Самед, — сказал Дот. — Ты, конечно, мне друг… но бывает время, когда надо заткнуться и помолчать.
— Правда? А я думал, не бывает! — Самед рассмеялся, взял солнцезащитные очки из просунувшейся в окно детской ручонки и попытался ее поцеловать, прежде чем она отдернулась.
Дот хлопнул водителя по плечу: