Черный сок
Шрифт:
— Мадам… — бормочет стайка идущих навстречу детей. В одной руке каждый из них несет щенка, а в другой корзину отборных яиц.
Над лугами клубится пар. Солнце, растеряв остатки утренней нежности, жалит сквозь кружевные рукава и щиплет за шею, обычно защищенную волосами. Кожа моя, однако, суха и прохладна, упражнения не прошли даром.
Колокола вновь принимаются звонить. В церкви сейчас невесты переводят дух: благословение позади, осталось пережить фотосессию, а потом можно вприпрыжку бежать с крыльца, смеяться, мять платья, показывать ноги, обнимать родных. По всему городу в украшенных цветами залах ожидают накрытые столы: многоярусные торты, голубые свадебные конфеты, засахаренные
Тропинки убегают направо и налево, разделяя зеркальные плоскости, покрытые щетиной риса. Но ни одна из них не ведет к городу, по крайней мере напрямую. Ничего, я дойду, пусть и не по прямой. Священник наверняка останется на праздничный ужин. В худшем случае благословит меня с набитым ртом, с крошками в бороде.
Когда я наконец выхожу из лугов к нужным воротам, улицы встречают меня тишиной и прохладой. Чем дальше я иду, тем больше под ногами лепестков, тем чаще доносятся взрывы веселья и музыки. Я знаю эти улицы и без труда избегаю мест, где могут подстерегать накрытые столы и невесты с распущенными волосами. Ногу сводит от напряжения: всю дорогу поджимала пальцы, чтобы сберечь раскисшую туфельку. Сводит и руку: тяжелую ткань дорогой юбки непросто держать на весу.
На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.
Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.
Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.
— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.
— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.
— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?
— Да, мадам.
Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.
В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:
— Мадам…
Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.
Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.
Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.
Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.
Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:
—
Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:
— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…
Сколько раз я читала эти слова в ритуальной книге! Сколько раз я останавливалась и говорила: «Нет, это не про меня! Умеренность, кротость, твердость и чистота — не мои качества. Я непременно засыплюсь. Меня раскусят задолго до того дня, когда священник произнесет эти слова. Да еще и посмеются: мол, с головой все в порядке, Матти? И отправят в кассу получать компенсацию за непрослушанные курсы». И вот я здесь, спокойная и твердая, и принимаю поток святых слов как должное. Кто бы мог подумать? Уж точно не я! Ни одного раза на протяжении двух лет; ни даже сегодня утром, когда я выбежала из дома, не дожидаясь Мигуши, которому мама укладывала волосы; ни давеча в лабиринте переулков, считая вздохи и шаги, — я и помыслить не могла, что эта честь принадлежит мне по праву! Я заслужила высокое звание Невесты. В загородных полях, чавкая по грязи в одиночестве, без наставников и подруг, я повенчала себя с прекрасным и суровым обычаем, зародившимся на пике славы древних королей, когда подвластные народы дарили им свою искреннюю любовь. И вот теперь священник обмакивает большой палец в замешанный на масле пепел, что много веков назад был телами королей, и шепчет завершающие тайные слова на языке Прямых Времен, и осеняет мой лоб печатью Истории.
Пеллиссон помогает ему достать из ларца Книгу Невест. Они водружают ее на подставку, и священник отпирает замок. Из-под золоченой закладки выглядывают знакомые имена: тут и умопомрачительный завиток Агнесс Сторк, который она отрабатывала два года, и летучий росчерк Фелисити До с сердечками вместо точек над i. Когда мне подают перо, я без затей пишу «Матильда Уир»: теперь каждый, кто захочет, сможет удостовериться, что сегодня я пришла сюда и сделалась Невестой. Внизу ставит подпись свидетель, фотограф Пеллиссон, ведущий свою родословную от придворных художников эпохи Прямых Времен.
Священника принято благодарить деньгам: белым кошельком, который невеста отвязывает от поясного ремня. Крышка сундука распахивается. Кошельки лежат, как спящие мыши. Некоторые расшиты жемчугом; на некоторых вытиснены монограммы хозяек. Большая часть неотличима от моего: типичные изделия Школы Невест из простроченного белого холста.
Я делаю образцовый реверанс и, выпрямившись, впервые смотрю на священника. У него округлое красное лицо, слегка утомленное; на зализанных седых волосах кольцевой след от митры. Если не считать расчесанной надвое белой бороды, это ничем не примечательный человек, особенно на фоне великолепной мантии и золотых лент, что покоятся теперь в шкафу у него за спиной.
Кивок священника означает то ли «хороший реверанс, благослови тебя Бог, дитя мое», то ли «убирайся отсюда».
На сей раз невеста идет впереди свидетеля: из алтаря в центральных проход, потом на крыльцо, мимо мерцающей кучи белых лепестков.
На ступеньках мы останавливаемся, и Пеллиссон рассыпает лепестки у моих ног. Я безучастно смотрю вдаль, как подобает Невесте, но краем глаза слежу, как он уверенно пятится с крыльца — ноги знают каждую ступеньку — и раскидывает свою треногу. Над фотоаппаратом на полочке вырастает горка магниевой пыли. Моя спина пряма, как молодая сосна; лицо совершенно бесстрастно.