Черный сок
Шрифт:
Я знаю: впереди ждет широкая площадка, куда мы с бабуш и дедушем забрались однажды летом, когда дедуш еще выпускал ее из дома, а не держал взаперти. Память сохранила долгий, изнурительный и пугающий подъем, однако сейчас я огибаю выступ — и вот она, площадка, на которой, если потесниться, можно устоять втроем, но для ангела уже места не останется. Прижавшись спиной к скале, я перевожу дыхание. Внизу гремят водопады, клубится в воздухе водяная взвесь, оседая капельками на разгоряченной шее. В разгар того лета водопады были не толще стеклистых ниточек среди камней, и дедуш нырял в окаймленную валунами сине-зеленую
— Э-ге-гей, ангелы! — зову я, но мокрый воздух гасит крик. С тем же успехом я мог бы кричать, засунув голову в стог сена. — Спускайтесь, ангелы! Нужна ваша помощь!
Может, они спят? Может, их нету поблизости? Как долго и как громко нужно кричать?
— Это для моей бабушки! Спускайтесь, вылечите ее! Э-ге-гей! Я вам сыра принес!
Ревет поток. Туман забивается в глотку, словно вата. Я, верно, похож на сумасшедшего: ору один, среди ночи.
Наконец я умолкаю, потеряв надежду. Никто меня не слышит. А если и слышит, то не спешит. Очередная вздорная прихоть дедуша: можно подумать, ангелы так и бросятся на подмогу, стоит только позвать. До чего же здесь холодно! Я вымок до нитки. Бабуш, верно, умерла, пока я тут ошивался, вместо того чтобы за ней присматривать. Может, дедуш за тем меня и отослал, чтобы вволю над ней поизмываться. А теперь сидит и злорадствует.
Скрючившись под стеной, я дрожу от холода. И вдруг — нечто взмывает из тумана, хлопая крыльями. Я подпрыгиваю и ударяюсь головой о камень. Вонь бьет в лицо, как пригоршня горячей грязи.
— Смертное дитя! — говорит ангел, похожий на исполинскую красноватую тень: высокий, с чудовищной грудной клеткой, без рук и, конечно, с крыльями, работающими за спиной, словно кузнечные меха.
Исходящий от него жар прижимает меня к стене. Глаза смотрят пристально: красные, воспаленные, как у пьяницы, проницательные, как у священника или снежного человека. Зачем, зачем я побеспокоил это существо, умеющее летать?!
— Что ты принес?
Его голос — как стадо овец, бегущих в панике: бараны блеют, ягнята пищат, все сливается в единую волну.
— А, сейчас…
Я лихорадочно вытаскиваю сыр. Пальцы не слушаются. Пытаясь развернуть бумагу, я безнадежно коверкаю размякший за пазухой круг. Делать нечего: шагнув в палящий зной, я кладу бесформенную массу на камень, в клубы пара, поднимающиеся от исполинских красных ног.
Ангел подается вперед, опирается на жуткие когти, торчащие из крыльев, и ныряет головой, как стервятник. Он зубами разрывает подношение, глотает вместе с бумагой одну половину, затем другую — сыр, которого нам с бабуш и дедушем хватило бы на целую неделю, исчезает за две секунды. Ангел выпрямляется: щеки лоснятся от жира…
И тут начинается черт знает что. Из горла у него вырывается хрип, как будто он подавился бумагой. Корчась и топоча ногами, он растопыривает крылья — когти качаются прямо у моего носа. Верно, с сыром что-то не так. Или с оберткой. Сейчас раскроит меня одним ударом от горла до паха за то, что я его отравил.
Ангел дважды рыгает, показывая белесые стропила нёба. Золотисто-красные глаза наполняются слезами. Один за другим — шмяк! шмяк! — он выплевывает к моим ногам два желтые кругляша, покрытые слизью. И, шумно отерев
— Так что там с бабушкой?
— А?.. — Я совсем забыл про бабуш. Про мою маленькую, серенькую бабуш. — Она… кажется, умирает. Может, уже умерла.
Ангел смотрит на луну. И зевает, по-кошачьи растянув лицо.
— Нет еще. Хотя уже скоро. Тебе придется поспешить, земляной червячок. Потрудить свои ножки. А я полечу впереди тебя.
— Э… — Мне нужно время, чтобы переварить его клекот. — Хорошо. А тебе не надо… ну, ты знаешь дорогу?
Опалив меня взглядом, ангел подталкивает когтем желтые кругляши.
— Ах, да… Спасибо!
Такое чувство, будто подбираешь теплые какашки. Я кладу скользкие штучки в карман брюк. Спереди вся одежда высохла, такое от ангела тепло. Да и на спине уже дымится. За воротник стекает пот.
Ангел взмывает вертикально вверх. Крылья распахиваются с хлопком, окатив меня волной свежей вони. Миг — и я снова один, среди холода и темноты, даже луна погрязла в тучах; только внизу бьется головой о камень обезумевший поток.
Занимается рассвет. Дедуш ходит взад-вперед вдоль ограды, как зверь по клетке. Увидев меня, он подскакивает на месте.
— Он уже здесь? — кричу я на бегу.
— Проклятая тварь! Никто ему… Никто его… — Дедуш захлебывается от гнева. — Весь дом провонял, гадина! Теперь не проветришь! Корячится, как резаная змея! Говорить с ним бесполезно: поет, сволочь, словно уши пилой отпиливает!
Из дома доносятся низкие завывания.
— Слышишь?! — Дедуш поднимает палец.
На окна изнутри ложатся оранжевые блики.
— Там, видно, жарко сейчас, — говорю я.
— Все дрова спалит, подлец! — Дедуш чуть не плачет: сам он разводит чахлый и скупой огонь. Такое богатое пламя, должно быть, жжет ему сердце. — Нам бы на три зимы хватило! А теперь что?!
— Как бабуш?
Он вспыхивает новым приступом ярости:
— А я почем знаю?! Что я, могу приблизиться, что ли? — Дедуш идет к дому следом за мной. — Когда там этотсидит…
В доме пахнет порохом, и шум такой, будто аккордеоном с размаху бьют об дерево. В камине бушует огонь. Ангел сидит на корточках на столе, раскалившись докрасна, и визжит изо всей мочи. Вены у него на шее вздулись, того и гляди лопнут; по спине водопадом бежит пот. Голова задевает лампу, сияющую в полный фитиль, как дедуш никогда бы не позволил. По стенам мечутся тени в расплаве желтого света.
Перед ангелом на кровати сидит бабуш: волосы всклокочены, простыни перевиты в ногах. Кожа ее обрела цвет ангела — оранжевые пятна мешаются с отсветами огня; белки глаз тоже оранжевые, а зрачки бессмысленные и маленькие, как булавочные уколы.
Преодолевая упругую вонь, я подхожу к ней и пытаюсь уложить. Бесполезно: ее тело будто пронизано стальными прутьями — если повалить на спину, то задерутся ноги.
Мысли разбегаются. Я закрываю лицо руками и склоняюсь к ее ногам, где под простыней бугрятся костлявые колени. Бабуш и дедуш воспитали меня так, что я всегда стараюсь быть полезным. Но сейчас от меня толку нет — как во время большого урагана, когда сидишь в доме и молишься, чтобы выдержала крыша, и ничего не можешь поделать, пока не стихнет ветер и не станет ясно, что чинить.