Черный став
Шрифт:
Кривохацкий долго отплевывался, ругаясь:
— Га, чертяка, какое он поганое вино пьет!..
Остальные бочки были пусты…
Пошли дальше. Подземный коридор, как и рассказывал Скрипица, шел покато вниз, точно к самому сердцу земли. И не видно было ему конца. В некоторых местах он был так узок и низок, что приходилось пробираться по одному и на четвереньках, а иногда и ползком, на животе. Гуща и Кривохацкий уже начинали побаиваться — придется ли им еще когда-нибудь увидеть Божий свет.
— Хоть бы еще раз Бог дал горилки выпить, тогда
Скоро им, однако, преградили дорогу два больших камня. Они были наскоро и, по-видимому, совсем недавно положены здесь, потому что не успели еще вдавиться в землю.
— От так сила! — сказал урядник, удивляясь тому, кто поставил здесь эти каменные глыбы. — Тут и троим не справиться!..
Наливайко уперся плечом в верхний камень и нажал; камень слегка пошевельнулся, но не сдвинулся с места. Он нажал еще раз — и тут открылась щель, в которую можно было, хоть и с трудом, пролезть по одному человеку.
Это был выход к Сейму — в самом низу склона горы, на которой стоял дворец Разумовского. Вокруг камней, закрывавших выход, росли густые кустарники терна, и здесь, на его колючках, Наливайко увидел клочья марынкиного платья и обрывки лент. Дальше шли по песку до Сейма следы от больших мужских сапог, — Бурба, видимо, нес на руках бесчувственную Марынку. А у самой воды ясно обозначилось на мокром песке углубление от плоского дна недавно спущенного на воду челна. Бурба успел так далеко уплыть, что его на реке уже и видно не было…
— Швыдкий черт! — сконфуженно сказал урядник, косо глядя на след челна и смущенно поглаживая в кулаках свои сивые усы.
— Та черт и есть! — убежденно подтвердил Гуща. — Где ж-таки человеку угоняться за чертом!..
Наливайко молча, хмуро смотрел в речную даль…
XXXII
Гроза
Поиски полиции ни к чему не привели. Наливайко две недели ездил на своих цыганчатах по берегам Сейма, доехал до самого Чернигова, заезжая по пути во все, даже самые маленькие деревушки и хутора, — но нигде никто не видел Бурбу; можно было в самом деле подумать, что он скрылся с Марынкой в самом чертовом пекле. Так ни с чем Наливайко и вернулся в Батурин — худой, черный, с запавшими, горевшими тоской и неутолимой злобой глазами…
Когда он, возвращаясь домой, проезжал мимо Черного става, из хаты псаломщика выбежала ему навстречу Одарка, простоволосая, полусумасшедшая от горя, с выплаканными, потухшими глазами…
— Не видал Марынки? Не нашел дочки моей? — кричала она, цепляясь на бегу руками за бричку, пока лошади не стали.
— Та не видал… Не нашел… — мрачно сказал Наливай-ко, не глядя на нее. — Где ж ее найти? Дорог кругом богато, конца-краю не видно. Поезжай куда хочешь…
— Ой, лышенько мое! — взвыла старуха, вцепившись костлявыми пальцами в свои седые, распатланные волосы. — Ой, горе мое тяжкое!..
Она села тут же на пыльной дороге и принялась причитать, раскачиваясь, из стороны в сторону:
— Мое
Наливайко молча, угрюмо смотрел на нее, и у него самого по щекам и усам ползли слезы. Он тяжело вздохнул, вытер рукавом рубахи усы я сказал, отвернувшись:
— Та не убивайся, старая… Может, Марынка еще и вернется…
Но он сам этому не верил, не верила и старуха. Она заголосила еще громче, заливаясь слезами:
— Не вернется мое дитятко!.. Загубил злодей дивчину бедную!.. Ой, и не увидят ее больше мои оченьки!..
Наливайко с сердцем хлестнул лошадей и поехал дальше. Старуха осталась голосить на дороге. Из-за плетней ближних хат смотрели на убивавшуюся Одарку соседки, сочувственно качая головами…
Позже вышел Суховей и увел старуху в хату. Но она и там продолжала голосить, не смолкая…
С тяжелым чувством вошел Наливайко в свою хату. Зачем она ему теперь, когда нет Марынки? Он и покупал ее, думая о Марынке, что она будет здесь жить с ним, и для нее убирал стены и углы рушниками расшитыми и плахтами червонными. Что ему теперь здесь делать?..
Хата казалась совсем пустой, как бывает, когда вынесут из дома покойника. Марынка еще не жила здесь, а На-ливайко уже так свыкся с тем, что она будет у него хозяйкой, что в самом деле казалось, будто она умерла и ее уже унесли отсюда на кладбище. Он постоял посреди хаты, поглядел кругом — вышел на улицу. Сел на завалинку и опустил на грудь голову…
Вечерело. Солнце уже спряталось за холмами, но пос-ледкие лучи его еще горели желто-красным отсветом на колоннах разумовского дворца и на краю лежавшей за развалинами, как угрюмое чудовище, темно-синей тучи.
Жизнь в Батурине затихла, только слышно было, как остервенело лаяли где-то на спуске к Сейму собаки большим, разноголосым хором, да откуда-то издалека с поля доносилась широкая стройная песня голосистых девчат, возвращавшихся с полевых работ…
С холма спустились Ганка Марусевич и ее мать; старуха прошла дальше, а Ганка остановилась у хаты Наливайко. Она часто тут ходила — то одна, то с матерью, — злые языки говорили, что она ловила Наливайко себе в «чоловики».
— Добрый вечер, Корний! — сказала она, остановившись перед ним. — Давно не видались с тобой…
Наливайко даже не пошевельнулся, словно эти слова и не к нему вовсе относились. Смуглое лицо Ганки горячо зарделось от обиды, карие глаза блеснули досадой. Она, однако, сдержала себя и тихо, с упреком сказала:
— Прежде ходил до нас и был ласковый, а теперь, как хозяином стал, загордился, забыл совсем…
Наливайко молчал, неподвижно глядя в землю. На глазах у Ганки показались слезы. Она помолчала немного и, ничего не дождавшись, с сердцем сказала:
— Даром сердце тратишь!.. Если б Марынка не хотела — не увез бы ее Бурба…