Черный треугольник. Станция назначения - Харьков
Шрифт:
– Надеюсь, что это представит для вас практический интерес, господин Косачевский?
Шкатулку, вернее ее обломки, инспектор обнаружил в снегу под взломанным окном ризницы. В описи похищенного она не числилась, да и трудно было бы предположить, что вещь со столь фривольным сюжетом являлась принадлежностью ризницы.
– Какие же у вас предположения?
– Для начала следовало бы разыскать хозяина. Работа по кости уникальная, да и герб владельца имеется.
– Вот и займитесь этим. – Я посмотрел на часы.
Но беседа с Тихоном не состоялась…
IV
Чиновник Московской патриаршей конторы остановился в нескольких шагах от моего стола.
– Телефонировал секретарь его святейшества. Патриарх очень сожалеет, что не сможет прибыть в Кремль. Однако он будет рад видеть вас завтра у себя в Троицком подворье. Что прикажете передать?
– Передайте патриарху, что я разделяю его сожаление, – сказал я. – И еще передайте, что прием посетителей в здании Совета милиции ежедневно с трех часов пополудни. Часовой проводит его.
Чиновник озадаченно посмотрел на меня.
– И распорядитесь относительно чернил. Они у вас высохли.
– Красные прикажете? – утвердительно сказал он, видимо, полагая, что большевистские комиссары предпочитают все только красное.
– Черные. Самого монархического оттенка. И бумаги.
Разговор этот происходил в большой запущенной комнате, где в ожидании патриарха я собирался подготовить справку об ограблении ризницы для председателя Совета милиции Рычалова.
Комната ничем не отличалась от обычных канцелярских помещений. Половину стола занимали массивный письменный прибор и необходимая принадлежность всех присутственных мест старой России «зерцало» – треугольная приема с наклеенными на ней тремя знаменитыми петровскими указами, учреждающими во веки веков закон и порядок.
«…Всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть, и зело тщатся всякие мины чинить под фортецию правды».
Указы на зерцале пожелтели: их не обновляли с Февральской революции.
Горбатый служитель принес чернила, разлил их по чернильницам. Убедившись, что мне больше ничего не требуется, вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.
Ни справок, ни докладных записок я раньше не писал. Мне приходилось заниматься пропагандой, сидеть в тюрьме, выступать на митингах, стрелять. Но докладные… К новому роду деятельности я приступил не без опаски, хотя передо мной и лежали эпистолярные образцы Кербеля и Карташова.
«Настоящим ставлю Вас в известность, что…» Первая фраза, кажется, получилась, но дальше дело пошло хуже. Путаясь в прилипчивых и вязких «коих», «вышеизложенных» и «нижеуказанных», я испортил несколько листов бумаги, но справку все-таки написал.
Был уже час дня. Позавтракать я не успел. Однако о еде не стоило и думать. Позвонивший в разгар моих творческих мук Рычалов сказал, что ждет меня в два. А это значило, что я должен прибыть к нему не в половине третьего и не в три, а ровно в два, минута в минуту.
Порой мне казалось, что вся жизнь председателя Совета милиции направлена на опровержение известной поговорки, гласящей, что русский час долог. В его представлении этот час ничем не отличался от немецкого или английского и состоял ровно из шестидесяти минут одинаковой продолжительности. Это, разумеется, было заблуждением, которое вытекало из некоторых особенностей характера Рычалова.
Обычно клички в подполье давались по каким-нибудь случайным признакам. Кличка же, под которой был известен Рычалов – Бухгалтер, – намекала на свойственные ему педантизм, пунктуальность и внутреннюю дисциплину.
Познакомились мы в девятьсот четвертом, когда он руководил марксистским кружком, который я посещал с товарищем по семинарии. Но сблизились мы лишь в ссылке.
Участие в Декабрьском вооруженном восстании девятьсот пятого года в Москве, за которое я был привлечен к ответственности в разгар столыпинской реакции, могло закончиться виселицей. Но мне повезло: двое из свидетелей изменили на суде свои показания, а один, самый опасный, накануне процесса преставился. Короче говоря, я отделался ссылкой.
Следователя приговор разочаровал. Он промучился со мной месяца три и был, конечно, вправе рассчитывать на большее. Это был рыхлый человек, страдавший от полнокровия, семейных неурядиц и несправедливости начальства. А тут еще новая неудача…
«Не расстраивайтесь, – утешил я. – Говорят, на Тобольщине ссыльные как мухи мрут».
«Вы– то не помрете, – печально сказал он. – Молодой да здоровый, кровь с молоком. Чего вам там не жить? Губернский город, интеллигенция, общество трезвости, гимназия… Я сам оттуда родом – знаю. Сибирский Петербург, ежели желаете знать!»
В «Сибирском Петербурге» меня не оставили, а сплавили в село Самарское. Но чувствовал я себя там действительно неплохо. После долгих лет скитаний, когда тюремная камора сменялась конспиративной квартирой, а та вновь камерой, ссылка была заслуженным отдыхом. Поселился я в доме отца Артюхина, Парфентия Сазоновича, мужчины серьезного и основательного. Артюхин-старший содержал кустарную мастерскую, где вместе с сыновьями и зятем изготовлял лучшие в губернии колесные ободья, полозья для саней «на томский манер» и упряжные дуги – они так и назывались «артюхинские». В этой мастерской я и работал, когда в Самарское с новой партией ссыльных прибыл Рычалов.