Черный замок Ольшанский
Шрифт:
Перейдя улицу, он обернулся и поднял руку:
— Прощай!
Я прикурил, а когда глянул ему вслед, его уже не было видно в снежном заряде, что внезапно обрушился на город.
ГЛАВА V. Человек исчез
Минуло еще четыре дня. Пришел апрель. Сугробы снега, отброшенные зимой машинами под деревья, стали совсем маленькими, грязными и ноздреватыми. И еще дважды падал снег, но каждый раз чередовался с дождем, съедавшим его на глазах. Все чаще прозрачно, по-весеннему, синело небо.
В затишье, с солнечной стороны, во дворах было совсем сухо.
В эти дни я несколько раз звонил Марьяну, но ответа не было. В конце концов я не вытерпел и поехал к нему домой.
Даже собаки не ответили лаем на мой звонок. Квартира молчала, словно вымерла, и ничего удивительного в том не было. Куда-либо уезжая, Марьян всегда отводил псов к каким-то соседям, хотя мог бы и ко мне. Но он не хотел мешать моей работе.
Наша общая подозрительность последних дней привела к тому, что я даже осмотрел замок. Мне показалось, что возле него оцарапана краска. Но так бывает, когда человек впотьмах пытается попасть ключом в скважину.
Ядовитая пожилая вахтерша, которую мы — да простит нас господь — иногда называли «Цербером», иногда «Цензором Феоктистовым» [27] — на мои вопросы ответила, как всегда, довольно резко:
— Я ему, душа моя, не мать. Не видала. Уехал куда-то. По утрам убираю, подъезд мою, первую площадку, чтоб в свинушнике не сидеть. Потом здесь весь день. Вечером Саня приходит. И он не видел. Собаки? Наверное, отвел, как обычно… Ну, и что же, что не видели. Вон там черный ход во двор. Поэтому даже я могу не заметить, как приходят или уходят люди. Но он им редко пользуется. Двор не очень удобный.
27
Литературный цензор-погромщик. Был морально уничтожен следующей эпиграммой:
Островский Феоктистову
Затем рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал.
Автор эпиграммы — Островский, министр государственных имуществ, брат драматурга.
Двор действительно был неудобен. Все эти сарайчики, закаморки, безжизненные с виду голубятни, гаражи. И его гараж. Запертый на замок. Неизвестно даже, пустой он или в нем машина. А за сарайчиками тот самый пустырь и деревья возле парникового хозяйства. О, господи!
Я потащился домой, не зная, что и думать. Какой дьявол мог задержать его в Вильно? Нашел что-то в архиве? Так мог бы и звякнуть.
В дурном настроении я вошел в свой двор и увидел Хосе-Марию Лыгановского, который копался на клумбе под нашими окнами. Живая изгородь вокруг цветника в одном месте поредела, и лекарь высаживал здесь какие-то кустики. Медное лицо от воздуха и труда покрылось глубинным румянцем. Шляпа лежала на скамейке, и всему двору была видна волнистая грива серебряных волос.
— Историку-детективу персональный привет! — сказал он.
— Кондотьеру от психологии — взаимно, — буркнул я.
Он притоптал землю вокруг пересаженных кустиков, открыл поливной кран, вымыл руки и, вытирая их носовым платком, — по-лекарски, палец за пальцем, — бодро сказал:
— Закурим, сосед.
Здесь, в затишье, даже пригревало. Мы сели на скамейку, я распечатал пачку и
— Послушайте, — вдруг сказал он, — у вас случайно среди родственников не было людей… ну, с некоторыми отклонениями в психике?
Позже, когда я, к своему ужасу, понял, что со мной действительно что-то неладно, я часто вспоминал этот разговор и то, что заметил все это опытный, искушенный глаз всем известного психиатра. Обратил внимание еще в то время, когда даже я не замечал ничего. А тогда я только захохотал.
— Да нет! Все были здоровые, как пни.
— Вот и хорошо, — он затянулся с очевидным облегчением, — значит, это просто психика холостяка. То же, что и у меня. И у Хилинского. У всех, нам подобных.
— А что такое?
— Вы методичны в мелочах. Я вот был у вас. Все на своем, испокон веку заведенном месте. Там бумага, там пепельница, там строго одно, а там — до скончания века — другое. Пачку сигарет открываете именно так. Молоко — только у одной молочницы. Цветы покупаете в киоске на Барской, хотя рядом цветочный магазин. Бреетесь, наверно, тоже только у одного мастера.
— Угадали, — снова захохотал я, — а если его нет, то небритым уйду или дома побреюсь…
— И банщик у вас только один. И не будете книгу читать, пока рук не вымоете, а когда книга старая, обязательно вымоете потом. И раз в месяц выбиваете ковер, а раз в две недели — пылесосите его.
— Слушайте, — удивился я, — откуда вы все это знаете?
— Я не знаю. Я «умозаключаю», делаю выводы.
— Но зачем?
— Профессиональная привычка. Поработали бы с мое.
— Ну, и какие же выводы?
— Вас они не касаются. Просто методичность закоренелого холостяка. У таких в доме или кавардак и свинюшник, сапоги на столе или… А вообще это иногда бывает признаком определенных отклонений в психике. При эпилепсии, в начале некоторых других болезней.
— Ну, если так судить, то большинство немцев эпилептики. И вообще все, кто как можно удобнее организует труд.
— Не смейтесь. Вот вам один пример, но убедительный — Достоевский.
— Весьма польщен, — сказал я.
Мы рассмеялись. Мог ли я думать, что мне в самом деле доведется обращаться к нему. И довольно скоро.
На площадке я увидел Хилинского, как раз заходившего в квартиру.
— Опять что-то стряслось? — Он внимательно посмотрел на меня.
Я рассказал.
— Небось уехал куда-нибудь. — Адам был очень измотан. — Может, сидит в том же Вильно. А что не предупредил о задержке, так этому разные могут быть причины. Не маленький. И не такие уж вы друзья, что водой не разлить, сорочки переменить некогда.
— Все же я единственный у него друг. И не мог он там где-то задержаться хотя бы из-за болезни бывшей жены. Ведь он каждый день ожидал звонка. Я страшно беспокоюсь, Адаме.
— Ладно. Если уж так, то я сейчас позвоню Щуке, — ведь мы приятели.
Пусть наведет справки, нет ли кого… неопознанного. И телефон твой дам. Пускай тебе будет стыдно, как этот… твой друг… подсвечник виленский привезет. Ну, шалопай и вертопрах, будь здоров. Позвоню, помолюсь богу и завалюсь спать.
…Прошло еще два дня. Где-то в четверг или пятницу, пожалуй, часа в четыре утра, а может, и раньше, зазвонил телефон. Испуганный спросонья, я схватил трубку.