Черский
Шрифт:
Он несколько минут раздумывал над своим «Скорбным листом» и решил записывать только самое существенное.
«В Сибирском отделе Русского Географического общества меня встретили радушно, как товарища и коллегу. Устроили на работу писаря, библиотекаря и консерватора музея, с жалованием в двадцать пять рублей ежемесячно. После двух рублей десяти копеек, положенных на месячное пропитание царскому ссыльному, это было богатством.
С благоговением и благодарностью говорю я о Сибирском отделе Географического общества нашего. Всего лишь тридцать лет существует отдел, но уже внес он неоценимый вклад в отечественную науку. Отдел начал и с успехом проводит систематические
С огромным наслаждением погрузился я в научную работу при Сибирском отделе. Вместе со мною работали и ссыльные поляки, участники восстания нашего — Витковский, Дыбовский, Гартунг.
Особенно радостно было мне встретить друга своего Чекановского. Правда, с трудом признал я в угрюмом молчаливом человеке прежнего весельчака и оптимиста Александра Лаврентьевича. Позже я узнал, что друг мой уже заболел душевным расстройством.
Александр Лаврентьевич руководил моими первыми шагами в Иркутске, несмотря на болезнь свою. Он ввел меня в большой и интереснейший мир геологических работ своих, учил распознавать образцы горных ископаемых, зарисовывать геологические разрезы, определять возраст горных пород. Чекановскому, и только ему, обязан я познанием геологии как науки.
Весной восемьсот семьдесят третьего года по рекомендации Александра Лаврентьевича Сибирский отдел поручил мне геологические исследования Восточного Саяна. Вместе с Гартунгом отправился я в Тункинские и Китойские гольцы. Это была моя первая самостоятельная экспедиция. Факты и практика, практика и факты дали мне то, что не дает теория.
Мы исследовали долину реки Китой и Китойские альпы, побывали на реке Хонголдой и в Тункинских альпах, через реку Ушарингу вышли на реку Иркут.
И работали, работали! С увлечением, радостью и вдохновением работали мы. Я весь горел от жажды деятельности и чувствовал себя неутомимым покорителем гор. Мы побывали с Гартунгом на таежных реках Илтей-Дабане, Хороке, Белой. Вторично пересекли Тункинские альпы, доходили до верховьев Ехе-Угуна. Мы досконально изучили этот малоизведанный горный район, произвели измерения многих вершин и составили подробную геологическую карту…»
Черский снова оторвался от своих записок. «Что-то скучно у меня получается! А ведь еще старик Вольтер говорил: все жанры хороши, кроме скучного! Но как же быть, если моя жизнь состоит из перечисления путешествий и работ? Я не буду перечислять всего пройденного и изученного мною. В конце концов кому интересна жизнь моя? Я что, Чарлз Дарвин? Александр Гумбольдт? Или Семенов-Тян-Шанский, великий мой современник?..»
И он не написал о том, что получил письмо от академика Миддендорфа. Академик сообщал, что омские раковины оказались пресноводными и научное значение находки Черского подтвердилось. Он не упомянул о путешествии в Еловский отрог Тункинскцх гольцов летом восемьсот семьдесят четвертого года. И о том промолчал он, как произвел маршрутную геологическую съемку Московского тракта от Иркутска до реки Бирюсы. Промолчал он и о путешествии в Нижнеудинскую пещеру, которая, по его догадкам, была кладбищем древних животных. И он действительно нашел в пещере палеонтологический клад — кости животных четвертичного периода.
Без колебаний опустил он и свою личную жизнь в Иркутске. А в этом городе «золотых миражей», дикого
Все это было, по его мнению, слишком частным и не представляющим никакого интереса. Он преувеличивал заслуги других исследователей Сибири и уменьшал свои.
В иркутские годы своей жизни он стал географом и геологом, видным специалистом по зоологии и анатомии, первым в России исследователем палеолита, талантливым этнографом. Острого ума и дарований его хватило бы на дюжину ученых.
Он даже не заикнулся о бешеной своей работоспособности — шестнадцать часов в сутки! Не обмолвился словом о своих научных трудах, а им было написано девяносто семь работ…
Он сидел за письменным, сооруженным из пустых ящиков столом и мучительно размышлял, стоит ли продолжать свою биографию.
«Я что, Чарлз Дарвин? Александр Гумбольдт? — повторил он снова и усмехнулся полынной улыбкой. — Кого заинтересуют жизнь и путешествия какого-то Ивана Черского?»
И вдруг сгреб написанные листки, смял их и кинул в камелек. Чиркнул спичку. И поджег. Воспоминания завертелись, как оранжевые птицы, и обратились в пепел.
«Вот цена вещам, не имеющим человеческого интереса!» — он погрел озябшие пальцы над пеплом и поднял глаза на окно.
Метель улеглась, ветер затих, но ледяное окошко было по-прежнему непроницаемо. Язычок над коптилкой, чуть подмигивая, сгибался на сторону. Черский потушил коптилку и будто опустился в вязкую черную глубину. Память мгновенно уснула, мысль прекратила плавное свое течение. Прозрачные волны воспоминаний замутились усталостью.
Он закрыл глаза, нажал на них пальцами. Голубые, оранжевые, красные круги засияли перед ним, сливаясь в радужное пятно.
Пальцы разжались, радужное пятно растаяло…
Покатая снежная горка врезается в молодой ледок. Он мчится на лыжах с горки, вылетает на лед и срывается в вороную зыбкую прорубь. Он погружается с головою в воду и снова мчится, но уже в гибкой речной глубине. Лыжи касаются песчаного дна, он спотыкается, падает и лежит на спине. Над ним двухаршинная толща воды, над водой — ледяная броня. Вокруг мельтешат красноперые окуни, чебаки серебряными ножами прорезывают реку. «Вот я и умер, вот я и утонул», — думает он — и просыпается…
Он идет через лес, непролазный и темный, полный угрожающих шорохов. Ох, как же темно в этом неизвестном лесу! Между гигантскими кедрами засветилась призрачная полянка. Он выходит на поляну, охваченную зеленым негреющим светом. Светляки всюду — на граве, на кустарниках, на замшелых стволах кедров. Его знобит, ему зябко от сырости и волглой травы. Он протягивает окоченевшие руки к зеленому ровному потоку, излучаемому малюсенькими насекомыми. Руки начинают пылать — не от жара — от нестерпимого холода. Он выпрямляется во весь рост и стоит, коченея на зеленом бездымном огне. «Вот я и горю и замерзаю одновременно», — думает он и просыпается…
«Смешно! За пять минут я видел два сна, и каждый окончился моей смертью. Я не суеверен, и все же какой неприятный осадок в душе».
Комнатная мгла посинела, серый квадрат окна выделялся из нее почти с осязаемой выпуклостью. Жена, сын, Степан, Генрих все еще спали: был шестой час утра. Он пошарил под столом, нашел стеариновую свечу, но не зажег. «Последняя! А где их взять, эти свечи? Ничего же нет у верхнеколымцев, ничего. Голые люди на голой земле. И у меня нет ничего. Неужели у меня нет совсем ничего?»