Чертог фантазии. Новеллы
Шрифт:
Огромный фолиант, куда Посредник заносил все прихоти пустопорожних сердец, чаяния сердец глубоких, бессильные порывы истерзанных и злобные мольбы растленных сердец, будь он опубликован, оказался бы прелюбопытным чтением. Человеческий характер в его частных проявлениях и человеческую природу в массе удобнее всего изучать по людским желаниям — а здесь они записаны все до единого. Бесконечно многообразные и многоразличные, они, однако же, столь сходствуют в основе своей, что любая страница фолианта — и написанная в допотопные дни, и датированная вчерашним числом, и почти уже дождавшаяся завтрашнего, и готовая к заполнению через тысячу лет — может служить образчиком целого. Встречаются там, конечно, и фантазии, которые могли взбрести на ум лишь кому-нибудь одному — не важно, умнику или сумасброду. Желания самые нелепые — однако же весьма свойственные глубочайшим естествоиспытателям, наделенным высоким, но не возвышенным умом, — сводились к соревнованию с Природой, покушению на
Чаще всего, с назойливым постоянством, желали, разумеется, богатства, богатства, богатства в количестве от нескольких шиллингов до несчетных тысяч. На самом деле при этом каждый раз выражалось что-нибудь свое. Богатство — это золотая вытяжка внешнего мира, воплощающая почти все, что существует за пределами души; и поэтому оно представляет собой естественное устремление той жизни, в гуще которой мы находимся и для которой золото — залог всякой утехи, а их-то люди и взыскуют под видом богатства. Правда, время от времени на страницах гроссбуха сказывались сердца безнадежно испорченные, алчущие золота как такового. Многие желали власти — желание довольно странное, ведь власть — лишь разновидность рабства. Старики мечтали о юношеских восторгах, хлыщ — о модном сюртуке, досужий читатель — о новом романе, стихоплет — о рифме к непослушному слову, художник — о разгадке тайны Тициановых красок, государь — о хижине, республиканец — о царстве и о дворце, распутник — о жене ближнего, заправский гурман — о зеленом горошке, а бедняк — о хлебной корке. Честолюбивые помыслы государственных мужей, обычно ловко сокрытые, здесь выражались прямо и смело, наряду с бескорыстными желаниями человеколюбца, чающего всеобщего благоденствия желаниями такими прекрасными, такими отрадными, вопреки эгоизму с его постоянным предпочтением себя всему остальному миру. В сумрачные тайны Книги Помыслов мы углубляться не будем.
Исследователю человечества было бы весьма полезно внимательно почитать этот фолиант и сравнить его записи с людскими свершениями в повседневной жизни, чтобы выяснить, насколько согласуются те и другие. Соответствие большей частью будет весьма отдаленное. Святые и благородные помыслы, восходящие к небу, как фимиам чистых сердец, часто овевают своим благовонием смрад подлого времени. Гнусное, себялюбивое, пагубное вожделенье, которое источает гниющее сердце, нередко растворяется в духовной атмосфере, не повлияв на земные дела. Однако ж этот фолиант, вероятно, правдивее говорит о человеческом сердце, чем живая драма действительности, разыгрывающаяся вокруг нас. В нем больше добра и больше зла; дурные устремления извинительнее, а благостные сомнительнее; душа воспаряет выше и гибнет постыднее; словом, смешение порока и добродетели поразительнее, чем наблюдается во внешнем мире. Приличия и показная благопристойность часто приукрашивают обличья вопреки изъявленному нутру. А с другой стороны, надо признать, что человек редко поверяет ближайшему другу или выказывает на деле свои чистейшие помыслы, которые в ту или иную благословенную минуту родились из глубины его существа и оказались засвидетельствованными в гроссбухе. Впрочем, на каждой странице предостаточно такого, что заставит всякого доброго человека ужаснуться собственным диким и праздным помыслам и содрогнуться, сочувствуя грешнику, вся жизнь которого есть осуществление мерзких похотей.
Но вот дверь снова отворилась, и стала слышна неумолчная житейская суматоха — глухой и зловещий гул, своего рода отзвук каких-то записей из фолианта, лежащего перед всеведущим чиновником. Шаткой, торопливой походкой просеменил в контору старичок; он кинулся к столу с таким лихорадочным оживлением, что его седую гриву словно ветром подхватило, а тусклые глаза на миг упрямо блеснули. Этот почтенный джентльмен заявил, что ему нужен Завтрашний день.
— Я всю жизнь гоняюсь за ним, — объяснил мудрый старец, — ибо убежден, что Завтрашний день несет мне огромную выгоду или иное благо. Правда, годы мои уже не те и надо поторопиться; ведь если я вскоре не нагоню Завтрашний день, то как бы он, чего доброго, не улизнул от меня окончательно.
— Этот неуловимый Завтрашний день, о мой досточтимый друг, — сказал Посредник, — есть блудный отпрыск Времени, он убегает от родителя в область бесконечного. Не оставляйте погони, вы его непременно настигнете; но что до желанных вам благ земных, то они без остатка растрачены в сутолоке Вчерашних дней.
Вынужденный
Но вот вошел небрежно одетый мужчина, очевидный мыслитель, только грубовато сбитый и чересчур дюжий для ученого. Лицо его являло неколебимое упорство, за которым угадывалась вдумчивая проницательность; суровое обличье было словно озарено изнутри жаром большого и трепетного сердца, истинного очага, разогревавшего этот мощный ум. Он подошел к Посреднику и поглядел на него с таким строгим простодушием, от которого вряд ли что могло укрыться.
— Мне нужна Истина, — сказал он.
— Вот уж это самый редкий запрос на моей памяти, — заметил Посредник, делая новую запись в своем гроссбухе. — Большей частью за Истину сходит какая-нибудь хитроумная ложь. Но я ничем не смогу помочь в ваших поисках: вы должны совершить это чудо сами. В некий счастливый миг вы, вероятно, окажетесь рядом с Истиной — или, пожалуй, она забрезжит в тумане далеко впереди вас, — а быть может, и позади.
— Только не позади, — возразил искатель Истины, — ибо на своем пути я все подверг тщательному рассмотрению. Она мелькает впереди, то в голой пустыне, то в толпе народного сборища; то возникает под пером французского философа, то стоит у алтаря древнего храма под видом католического священника, совершающего торжественную обедню. О утомительный поиск! Я, однако ж, не должен отступаться; разумеется, мое усердное стремление к Истине в конце концов приведет меня к ней.
Он задумался, вглядываясь в Посредника так пронзительно, словно вникал в самое его существо, полностью отринув внешность.
— А ты-то что за птица? — спросил он. — Меня не проведешь этой нелепой вывеской Ведомства Всякой Всячины и смехотворной видимостью делопроизводства. Ну-ка выкладывай, что за этим скрывается, в чем твое жизненное назначение и хорошо ли ты влияешь на человечество?
— У вас такой ум, — отозвался Ведовщик, — перед которым все облики и вымыслы, скрывающие внутреннюю сущность от глаз людских, тотчас исчезают; остается лишь нагая действительность. Так узнайте же разгадку. Моя кипучая деятельность — связи с прессой, суетня, торги и всевозможное посредничество — все это сплошной обман. Люди думают, будто имеют дело со мной, на самом же деле они повинуются голосу собственного сердца. Я не заключаю сделок — я лишь Духовный Регистратор!
Какие еще тайны открылись затем, мне неведомо, потому что городской содом, деловитая толчея, гомон мечущихся толп, суматоха и треволнения людской жизни, столь шумной и краткой, совсем заглушили речи этих двух собеседников. А где они беседовали — на Луне, на Ярмарке Тщеславия или в каком-нибудь городе нашего мира, — этого я и вовсе не знаю.
Огненное искупление Земли
Перевод Э. Линецкой
Однажды — не очень важно, а может быть, вовсе не важно — в прошедшие ли времена или в те, что наступят, — столько мусору скопилось на белом свете, что жители Земли решились избавиться от ненужного хлама и сжечь его на большом костре. Место костру было назначено по советам страховых обществ, а также с расчетом того, чтобы лежало оно в равном удалении от любой точки на земле. Такая местность нашлась в одной из обширнейших западных прерий, где огонь не угрожал человеческому поселению и где могли без помех расположиться толпы желающих полюбоваться зрелищем. Обладая наклонностью к подобным событиям и вообразив к тому же, что яркий пламень костра может осветить глубины нравственности, доселе скрывавшиеся во мгле, я сделал приготовления к путешествию. Однако костер уже горел, когда я прибыл, хотя груда мусора, предназначенного для сожжения, была пока невелика. В вечернем сумраке, окутавшем бескрайнюю равнину, одинокой звездой на тверди небес мерцал дрожащий огонек, никоим образом не предвещавший бушевания пламени, которому предстояло разгореться. Народу прибавлялось с каждой минутой: шли пешие, женщины придерживали руками концы наполненных фартуков, кое-кто ехал верхом, катились ручные тележки, тяжело груженные фуры и другие средства перевозки, большие и малые. Отовсюду везли предметы, которые сочтены были ни к чему не пригодными, кроме костра.
— Что же пошло на растопку? — справился я у человека, стоявшего рядом, ибо мне любопытно было знать течение этого события от начала до конца.
Я обратил свой вопрос к человеку весьма серьезному, по виду лет пятидесяти или около того, который, очевидно, тоже пришел поглядеть на зрелище. Он сразу показался мне одним из тех людей, кто, сделав для себя вывод о подлинной цене жизни и ее обстоятельств, проявляет потом мало интереса к суждениям мира. Прежде чем ответить, он воспользовался светом разгорающегося костра, чтобы вглядеться в мое лицо.