Чертогон
Шрифт:
– Чисто?
– спрашивает дядя.
– Один генерал, - говорит, - запоздал, очень просился в кабинете кончить...
– Сейчас вон его!
– Он очень скоро кончит.
– Не хочу, - довольно я ему дал времени - теперь пусть идет на траву доедать.
Не знаю, чем бы это кончилось, но в эту минуту генерал с двумя дамами вышел, сел в коляску и уехал, а к подъезду один за другим разом начали прибывать гости, приглашенные дядею в парк.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Ресторан был убран, чист и свободен от посетителей.
Дядя отдал палку, нимало не противореча, и тут же передал великану бумажник и портмоне.
Этот полуседой массивный великан был тот самый Рябыка, о котором при мне дано было ресторатору непонятное приказание. Он был какой-то "детский учитель", но и тут он тоже, очевидно, находился при какой-то особой должности. Он был здесь столь же необходим, как цыгане, оркестр и весь туалет, мгновенно явившийся в полном сборе. Я только не понимал, в чем роль учителя, но это было еще рано для моей неопытности.
Ярко освещенный ресторан работал: музыка гремела, а цыгане расхаживали и закусывали у буфета, дядя обозревал комнаты, сад, грот и галереи. Он везде смотрел, "нет ли непринадлежащих", и рядом с ним безотлучно ходил учитель; но когда они возвратились в главную гостиную, где все были в сборе, между ними замечалась большая разница: поход на них действовал не одинаково: учитель был трезв, как вышел, а дядя совершенно пьян.
Как это могло столь скоро произойти, - не знаю, но он был в отличном настроении; сел на председательское место, и пошла писать столица.
Двери были заперты, и о всем мире сказано так: "что ни от них к нам, ни от нас к ним перейти нельзя". Нас разлучала пропасть, - пропасть всего-вина, яств, а главное - пропасть разгула, не хочу сказать безобразного, - но дикого, неистового, такого, что и передать не умею. И от меня этого не надо и требовать, потому что, видя себя зажатым здесь и отделенным от мира, я оробел и сам поспешил скорее напиться. А потому я не буду излагать, как шла эта ночь, потому что все это описать дано не моему перу, я помню только два выдающиеся батальные эпизода и финал, но в них-то и заключалось главным образом _страшное_.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Доложили о каком-то Иване Степановиче, как впоследствии оказалось важнейшем московском фабриканте и коммерсанте.
Это произвело паузу.
– Ведь сказано: никого не пускать, - отвечал дядя.
– Очень просятся.
– А где он прежде был, пусть туда и убирается. Человек пошел, но робко идет назад.
– Иван Степанович, - говорит, - приказали сказать, что они очень покорно просятся.
– Не надо, я не хочу.
Другие говорят: "Пусть штраф заплатит".
– Нет! гнать прочь, и штрафу не надо. Но человек является и еще робче заявляет:
– Они, - говорит, - всякий штраф согласны, - только в их годы от своей компании отстать, говорят, им очень грустно.
Дядя встал и сверкнул глазами, но в это же время между ним и лакеем встал во весь рост Рябыка: левой рукой, как-то одним щипком, как цыпленка, он отшвырнул слугу, а правою посадил на место дядю.
Из среды гостей послышались голоса за Ивана Степановича: просили пустить его - взять сто рублей штрафу на музыкантов и пустить.
– Свой брат, старик, благочестивый, куда ему теперь деваться? Отобьется, пожалуй, еще скандал сделает на виду у мелкой публики. Пожалеть его надо.
Дядя внял и говорит:
– Если быть не по-моему, так и не по-вашему, а побожью: Ивану Степанову впуск разрешаю, но только он должен бить на литавре,
Пошел пересказчик и возвращается:
– Просят, говорят, лучше с них штраф взять.
– К черту! не хочет барабанить - не надо, пусть его куда хочет едет.
Через малое время Иван Степанович не выдержал и присылает сказать, что _согласен_ в литавры бить.
– Пусть придет.
Входит муж нарочито велик и видом почтенен: обликом строг, очи угасли, хребет согбен, а брада комовата и празелень. Хочет шутить и здороваться, но его остепеняют.
– После, после, это все после, - кричит ему дядя, - теперь бей в барабан.
– Бей в барабан!
– подхватывают другие.
– Музыка! подлитаврную.
Оркестр начинает громкую пьесу, - солидный старец берет деревянные колотилки и начинает в такт и не в такт стучать по литаврам.
Шум и крик адский; все довольны и кричат:
– Громче!
Иван Степанович старается сильнее.
– Громче, громче, еще громче!
Старец колотит во всю мочь, как Черный царь у Фрейлиграта, и, наконец, цель достигнута: литавра издает отчаянный треск, кожа лопается, все хохочут, шум становится невообразимый, и Ивана Степановича облегчают за прорванные литавры штрафом в пятьсот рублей в пользу музыкантов.
Он платит, отирает пот, усаживается, и в то время, как все пьют его здоровье, он, к немалому своему ужасу, замечает между гостями своего зятя.
Опять хохот, опять шум, и так до потери моего сознания. В редкие просветы памяти вижу, как пляшут цыганки, как дрыгает ногами, сидя на одном месте, дядя; потом как он перед кем-то встает, но тут же между ними появляется Рябыка, и кто-то отлетел, и дядя садится, а перед ним в столе торчат две воткнутые вилки. Я теперь понимаю роль Рябыки.
Но вот в окно дохнула свежесть московского утра, я снова что-то сознал, но как будто только для того, чтобы усумниться в рассудке. Было сражение и рубка лесов: слышался треск, гром, колыхались деревья, девственные, экзотические деревья, за ними кучею жались в углу какие-то смуглые лица, а здесь, у корней, сверкали страшные топоры и рубил мой дядя, рубил старец Иван Степанович... Просто средневековая картина.