Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Кстати сказать, знаменитая повесть Шамиссо предваряется «мистификаторским» введением автора, в котором он рекомендует одному своему другу и всем своим читателям свое произведение в качестве «тетради», случайно попавшей ему в руки и содержащей исповедь «некоего Шлемиля». «Вы поймете, — обращается автор введения к своему другу, — сколь мне было бы неприятно, если бы исповедь честного человека, положившегося на мою дружбу и порядочность, была высмеяна в литературном произведении и даже если бы вообще отнеслись без должного благоговения, как к неостроумной шутке, к тому, с чем нельзя и не должно шутить». По сути дела, перед нами такого же рода «мистификация», как и та, к которой прибегнул Карамзин. Если это все-таки и мистификация, то целью она имеет не сокрытие чего-либо, а почти нарочитое указание на нечто вроде бы утаенное от читателя; это демистифицирующая мистификация, если уж
«Категория авторства скрывает в своей смысловой структуре два объективных противоречия: между личным и внеличным в акте худож. творчества и между «человеком» и «художником» в личностном самоопределении самого А(втора). С одной стороны, творчество возможно только при условии включения в творч. акт личности художника в ее глубоких, отчасти не осознаваемых аспектах… с др. стороны, общезначимость худож. произв. обусловлена тем, что в творч. акте происходит восприятие глубоких внеличных импульсов… и, что еще важнее, переработка личных импульсов, без остатка переводящая их во внеличный план. Соответственно, личность человека, стоящая за худож. произведением, вполне тождественна и одновременно нетождественна внутри литературной, входящей в художественное целое фигуре А(втора). Человеческая судьба, оплачивающая своим жизненным трагизмом творч. акт, служит гарантией нешуточности обращенного к людям слова… Но если «человек» должен платить за «художника», то этика творчества и его смысл воспрещают противоположную ситуацию, когда «художник» из творческого акта извлекает свой собственный «человеческий» интерес, эксплуатирует творчество ради корыстной компенсации личной ущемленности, сколь бы утонченной ни была эта корысть».
Все это не так сложно, как может представиться, если не захотеть вникнуть в дело. А вникнуть стоит… Проблема авторского начала в искусстве, форм и способов существования этого начала — проблема не столько, пожалуй, теоретико-эстетическая, сколько социально-психологическая и идейно-нравственная. По ходу дела в этой книге приходится обращаться к очень многим «авторским документам». Под каждым из приводившихся выше фрагментов стояло имя автора: Пушкин, Вольтер, Щедрин, Монтень… Но ведь все эти подписи имели двойной смысл — очень многое, если не все из того, что приводилось из произведений этих и иных писателей, было на самом-то деле написано «от имени» и даже в интонации некоего «второго я» их авторов.
Но важно вот что еще: «тень» автора, его «второе я» может существовать в литературном произведении относительно самостоятельно, отделившись и отдалившись от своего истинного «хозяина», даже в каком-то смысле превратив его в своего «слугу» (как о том, по сути, и сказано Аверинцевым и как то было художественно удостоверено еще Шамиссо). Само «авторское я», конечно, не может существовать, не вправе существовать за счет своей «тени», своего «второго я». Вот в последнем случае мы действительно получим некую мистификацию — фальшивую игру «из видов». Впрочем, и тут конечный результат будет иметь немалое социально-психологическое и идейно-нравственное значение.
«Денис Васильевич Давыдов родился в Москве 1784 года июля 16-го дня, в год смерти Дениса Дидерота. Обстоятельство сие тем примечательно, что оба сии Денисы обратили на себя внимание земляков своих бог знает за какие услуги на словесном поприще!.. При всем том Давыдов не искал авторского имени, и как приобрел оное — сам того не знает. Большая часть стихов его пахнет биваком. Они были писаны на привалах, на дневках, между двух дежурств, между сражений, между двух войн… В лета щекотливой юности Давыдова малейшее осуждение глянца сапогов, фабры усов, статей коня его бросала его руку на пистолеты или на рукоять его черкесской шашки… Его благословил великий Суворов; благословение это ринуло его в боевые случайности на полное тридцатилетие; но, кочуя и сражаясь тридцать лет с людьми, посвятившими себя исключительно военному ремеслу, он в то же время занимает не последнее место в словесности между людьми, посвятившими себя исключительно словесности… Мир и спокойствие — и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика… Вот Давыдов!»
Под этим панегириком стояла подпись: О. Д. Ольшевский. Ольшевский был реальным лицом, генералом, сослуживцем Дениса Давыдова, он умер в год опубликования «Некоторых черт из жизни и деяний генерал-майора Давыдова», как назвал свою автобиографию ее истинный автор.
Так «хозяин» стал существовать за счет своей «тени», автор начал эксплуатировать свое «второе я».
Друзей, посвященных в дело, Давыдов очень серьезно просил помалкивать, а при случае и стараться рассеивать какие-либо подозрения других.
А ведь Давыдов знал себе истинную цену, знал, скажем, что его ценят Пушкин, Вяземский, другие литераторы, мнением которых он искренне дорожил и мнение которых много значило. Тем не менее, он упорно и тщательно создавал легенду о «певце-гусаре», «поэте-партизане», оберегал ее. Даже сыновья его, словно унаследовав эту страсть и идею, подчищали соответствующим образом отцовский архив. Романтическая (отчасти в духе Марлинского, а еще более в духе Якубовича, с которым Давыдов приятельствовал) тень все более покрывала ее «хозяина». Плохо то, что это «произведение» Давыдова было достаточно двусмысленно нравственно и небезобидно идейно.
Начав фальшивой «Автобиографией» (под таким названием это произведение появляется и ныне у нас в печати), Давыдов увенчал свое «предприятие» своеобразной «автоэпитафией». В вышедших уже после его смерти «Сочинениях…» в предисловии «От издателя» встречаем знакомую манеру: «Мятежная жизнь, нераздельная с военным бытом, причиною тому хаосу, в котором находились бумаги нашего партизана-поэта… Вот почему некоторые из его товарищей тщетно искали в первом издании слышанные ими стихотворения из собственных его уст» и т. д. Потом следовал отрывок из «письма» Давыдова, которое якобы только что было прислано издателю и в котором дополнительно разъясняется, что «автобиографический» «Очерк жизни» автора, вопреки догадкам «некоторых читателей», является произведением пера не Д. Давыдова, а все того же «старинного друга-сослуживца, покойного О. Д. О-го». Так Д. Давыдов сумел сам произнести надгробное слово над своей собственной могилой — предисловие «От издателя» было опять-таки написано им самим.
Шутки шутками, но Белинскому пришлось спустя многие годы вновь рассматривать вопрос об истинном авторстве «Автобиографии» Д. Давыдова. Естественно, Белинский без особого труда узнал в этом произведении «родовые приметы пера Давыдова», хотя тут же одарил последнего такими эпитетами, как «добродушие», «откровенность», «искренность» и «такая удалая размашистость». Легенда продолжала расти и после смерти ее создателя — «тень» начала собственную жизнь. Быть может, до какой-то степени резонен был бы разговор о той роли, которую сыграла легенда о Давыдове при создании Толстым образа Денисова, но это уже иной разговор. Вообще-то говоря, феномен Дениса Давыдова едва ли не уникален для русской литературы, создание его феномена стоило, кстати сказать, самому Давыдову немалых усилий. В частных письмах он признается, что ему бывает очень нелегко, даже тягостно все время помнить на людях о той роли, которую он принял на себя: «…я при них должен быть не я, а другой». Замечу в скобках, что непосредственным образом это было сказано Давыдовым в предвидении встречи с Грибоедовым.
Но не ради «разоблачения» легенды о Денисе Давыдове, им же созданной, затеян этот разговор.
Да, хотелось Давыдову получить для себя «уголок в Императорской Публичной Библиотеке». Но куда более серьезное значение имел социально-исторический статут Дениса Давыдова.
В определенном отношении феномен Дениса Давыдова примой антипод героя «Записок» Якушкина.
Реальный Якушкин так и не оброс никакими легендами, ему не понадобились котурны. В «Записках» Якушкина — своего рода авторизованной записи его воспоминаний — героя в литературном смысле этого слова вообще, можно сказать, нет. Место и роль «второго я» автора в этом произведении едва ли не уникальны — автор, оглядываясь на минувшие события и на себя самого, осознанно объективизирует свое «второе я» в некоей исторической ретроспективе в качестве отдельного от себя предмета воспоминаний и размышлений. Он не испытывает внутренней нужды в легенде о себе — его «герой» исторически самодостаточен, он общественно состоялся и если требует каких-то разъяснений, то совершенно не нуждается в каком-либо домысливании задним числом или путем апелляции к авторитету свидетельств современников. Вот это чувство исторической осуществленности — характерная черта декабристского мировосприятия и самовосприятия. С годами, чем дальше от Сенатской, тем больше, эта черта становилась все четче видна, все определеннее.