Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Н. Д. Щербатова — предмет, как принято было некогда выражаться, страданий юного Якушкина — стала женой известного декабриста Ф. П. Шаховского, участвовавшего вместе с Якушкиным в учреждении тайных декабристских обществ. На допросах князь Шаховской держался с феноменальным по тем временам и обстоятельствам достоинством. Как и Якушкин, он не выказал на следствии ни малейшего чувства страха, он остался совершенно верен честному слову не называть товарищей по Обществу… Понятие личной чести вообще у этих людей было несовместимо с чувством страха — испытываемого или внушаемого — все равно. Оно было у них близко понятию внутренней независимости, которое, собственно, и начинается с чувства независимости от страха. Шаховской был сослан в Туруханск. Бессрочно. «По случаю помешательства в уме» был, несмотря на мольбы жены о возвращении больного, помещен в Суздальский монастырь, где в 1829 году скончался. Николай не переносил и, кажется, боялся людей, не боявшихся его…
Характерным образом о Якушкине утверждалась версия, согласно которой «злоумышление на цареубийство» было совершено им в припадке умопомешательства — следствия все той же «несчастной любви». Эта версия как бы даже содействовала смягчению участи Якушкина по приговору. М. Лунин в своих показаниях, оговариваясь, что Якушкин ему «весьма мало знаком»,
Маркиз де-Санглот, о котором в «примечаниях издателя» сказано, что сведения о дружбе его с Дидеротом — «очевидная ошибка», и тем исчерпана тема культурных связей русского самодержавия с французским просветительством, помещен в «Описи…» между Семеном Константинычем Двоекуровым («покровительствовал наукам и ходатайствовал о заведении в Глупове академии. Написал сочинение: «Жизнеописания замечательнейших обезьян») и знаменитым Петром Петровичем Фердыщенко («бывый деньщик князя Потемкина… при весьма обширном уме, был косноязычен»)… А еще упомянутый чуть выше Дю-Шарио и — вплоть до прославленного Эраста Андреевича Грустилова («друг Карамзина… отличался нежностью и чувствительностью сердца… и не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания и умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год»). И только исчерпав эту гамму либерально-просвещенного деспотизма, «издатель» обращается к фигуре бессмертного Угрюм-Бурчеева («бывый прохвост. Разрушил старый город и построил новый на новом месте»). О том, что за город построил этот «бывый прохвост» (то есть в терминологии прежних времен палач, а затем парашечник в солдатских казармах), что это за здание такое, у нас будет еще случай сказать в иной связи. Теперь же отметим лишь, что, как говорится в весьма основательном современном исследовании, в очертаниях того «города Непреклонска», который, согласно замыслу Угрюм-Бурчеева, должен был возникнуть вместо города Глупова, «явно проступают и такие темные явления исторической русской жизни, как, с одной стороны, «аракчеевщина» с ее военными поселениями, а с другой стороны, «нечаевщина» с ее тотально-уравнительным «казарменным коммунизмом». В авторских примечаниях к этому месту в основном тексте авторитетного исследования сказано, что «как раз в то время, когда Салтыков заканчивал работу над «Историей одного города», Нечаев опубликовал программную статью «Главные основы будущего общественного строя». В ней он изложил свои примитивные, предельно вульгаризованные представления о коммунизме как о строе, в котором все формы жизни и деятельности жестко и принудительно регламентированы. Маркс и Энгельс назвали эти представления «казарменным коммунизмом». Город Непреклонск — отдельная и во многом, кажется, новая тема для исследователей творчества великого сатирика. Лишь в порядке предварительных размышлений над этой темой можно предположить, думается, что в произведениях Щедрина означенный город достаточно подробно очерчен в фундаментальных своих основаниях и даже в довольно подробных рассказах об отдельных в этом городе находящихся зданиях. Не в этом ли, к примеру, городе должен располагаться и тот департамент Государственных Умопомрачений, который, как уверяет Щедрин, спроектировал сам Александр Андреевич Чацкий, впоследствии и возглавивший им же спроектированное учреждение? Вот вам еще один вариант темы Чацкого, которая возникла у нас раньше. Фарсовый, конечно. Бурлескный. Но ведь не только фарсовый и бурлескный — многие из декабристских и продекабристских деятелей, уцелевшие от расправы волею судьбы или расчетом Николая, затем занимали видные государственные посты в Российской империи, некоторые и из репрессированных декабристов не жалели сил на составление разного рода государственных проектов для царя, а сам Николай был склонен внимательно отнестись к «затеям» декабристского толка и кое-что взять да и перенять из этих «затей» в видах усовершенствования своего режима. Конечно, так шло заготовление материала для нового «выползка», но шло ведь. Вот, что касается щедринского Чацкого, который, по мнению Герцена, прямо шел на Сенатскую, а потом — в Сибирь, то «ведь он, после того как из Москвы-то уехал — в историю попал, в узах года с полтора высидел, а как выпустили его потом на все четыре стороны, он этот департамент и надумал. У нас, говорит, доселе по простоте просвещали: возьмут, заведут школу, дадут в руки указку — и просвещают. Толку-то и мало выходит. А я, говорит, так надумал: просвещать посредством умопомрачений. Сперва помрачить, а потом просветить.
— И успешно у него это дело шло?
— Как сказать! настоящего-то успеху, пожалуй, что и не достиг… А под конец даже опустился совсем. «Опротивело!»— говорит. Придешь это, бывало, с докладом, а он: «…уйду, говорит, искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!»
Существует такое понятие: перекресток истории. В известном смысле словесный штамп. Но само понятие — не пустое. В сущности, жизнь человека всегда так или иначе связана с каким-либо перекрестием линий и направлений общественного развития, с какими-либо пересечениями и совмещениями разнодействующих устремлений, притяжений, усилий и интересов. И всякий человек, включенный самим фактом своего присутствия в одну или даже несколько из этих разнодействующих, оказывается импульсом нового развития той или иной исторической «линии», того или иного направления, существовавших или только намечавшихся ранее и уходящих далеко вперед — за пределы его существования. Иной вопрос, понятно, насколько силен этот импульс, насколько существенным оказывается феномен личного нравственного присутствия данного человека…
Перекрестки, узлы и развязки линий и направлений исторического развития бывают и почти не видны под внешним событийным «узором» жизни, но они при этом остаются на некоем базовом уровне «основы» видимой всеми «ткани» истории. Личность человека нельзя как следует понять, не разглядев расположения и связи тех внутренних тенденций и сюжетов, перекрестия, «нервные сплетения» и узловые точки которых и определяют внутренние координаты личности в сфере духовного обитания общества и даже — в итоге — всего человечества.
Конечно, в известном смысле «екатерининская тема» в различных ее вариациях и применениях — одна из «сквозных тем» российской истории. Это, если угодно, тема гражданского лицемерия в российском обществе, тема того социально-психологического зазора между «казаться» и «быть», пределы которого временами бывали столь вместительными, что поглощали не одни иллюзии, но жизни целых поколений, специализировавшихся в мастерстве выделки «кролика под котика».
Тип людей якушкинского, скажем так, склада формировался, быстро найдя именно в Якушкине своего едва ли не классического исходного выразителя, в прямой противонаправленности к линии всякого рода фасадной престижности. А сама тема «екатерининских времен» была и в целом для декабристов особо актуальной темой духовного развенчания самодержавия и борьбы за наследство европейского Просвещения.
«Увлечения» декабристов Руссо и Вольтером, Дидро и даже Монтенем могут быть достаточно понятны и оценены в этой связи — в связи с попыткой той же Екатерины «увлечь» Вольтера и Дидро, вовлечь их в сферу ее интересов и притязаний. Как Пугачев все примерял к себе императорский титул, а к своим сподвижникам-бунтовщикам имена знатнейших вельмож екатерининских времен, так сама Екатерина все прикладывала к своему лицу — и смотрелась в зеркало: хороша ли, наконец, в таком наряде? — идеи французских просветителей. Пресловутый «Наказ» увенчал ее старания в этом роде, явив образец подделки под просвещенный деспотизм. Составленный из тщательно «обкатанных» и выхолощенных фрагментов книги Монтескье «О духе законов» и некоторых иных зарубежных источников, «Наказ» был заведомо изготовлен «на экспорт», издан на четырех языках и распространен за границей. «Это был смелый шаг с ее стороны, — писал о «Наказе» историк Ключевский, — во французском переводе представить вниманию французского общества свой «Наказ», наполненный выписками из книг, и без того хорошо там известных. Но французских экономистов… за то, что они осмелились разбирать «Наказ» и даже прислали ей этот разбор, она обозвала дураками, сектой, вредной для государства».
Вся эта шутовская возня Екатерины с Вольтером ли, с Дидро ли, даже с Руссо была по сути совсем не шуточным занятием.
Екатерина искала идеологический фасад для своей «империи фасадов», старалась увенчать свою потемкинскую деревню башенкой с золотым петушком заводного механического «вольтерьянства», который одновременно и глаза отводил всякому, допущенному глазеть издалека на «русское чудо», и дело свое делал бы, поскольку им можно было вертеть, как хочешь, указывая всем на истинных «врагов просвещения». Репрессируя «своих» Радищева и Новикова, Екатерина как бы стремилась заместить их перлюстрированными на таможне Вольтером и Дидро. Вот почему так долго продолжали бушевать страсти вокруг темы «екатерининских времен», вот почему, в частности, вслед за именами таких «хулителей» Екатерины, как князь Щербатов, Радищев и Пушкин, можно поставить имена Герцена и Щедрина. И своим монументально бурлескным «Городом» Щедрин, наконец, воздвиг чудовищно-смехотворное надгробие над самой идеей просвещенного деспотизма вообще — на все времена. И монумент пустил корни в историю, зажил, даже заговорил…
«…Случалося мне слышать от одной части моих сограждан изречение такое: правосудия нет. Сие родило во мне любопытство узнать, от чего бы такий вред к нам вкрался? и справедливы ли жалобы о неправосудии? наипаче тогда, когда всякий честный согражданин признаться должен, что может быть никогда и нигде где, какое бы то ни было правление, не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами Монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно и из самых опытов доказывается, стараются подражать и главные правительства вообще. Мы все сомневаться не можем, что Ей, Великой Государыне, приятно правосудие, что Она Сама справедлива и что желает в самом деле видеть справедливость и правосудие в действии по всей ее обширной области. О том многие изданные манифесты свидетельствуют, а наипаче наказ комиссии уложения, где упомянуто в 520 отделении, что никакой народ не может процветать, если не есть справедлив».
Щедрин!
Нет. Это фрагмент из журнальной статьи самой императрицы.
Огромен путь, пройденный русской общественной мыслью от воодушевленности первыми «великими открытиями» времен «Истории Государства Российского» Карамзина до поры того испытания на трезвость, которому подвергла эту мысль «История одного города». Это в своем роде вехи. Вехи на пути развития всего нашего общественного сознания, проходившего через декабризм и уходившего затем дальше, к новым пределам истории… Свою часть на этом пути, где постоянно совершается некое двустороннее движение, прошел и Якушкин — в сторону трезвого стоицизма, которым он обзавелся в дороге и без которого он уже и шагу дальше ступить не мог.