Честь и долг
Шрифт:
У нее были ключи от квартиры Монкевица. Смутная догадка о том, что случилось непоправимое, переросла в уверенность. В последние дни он был таким мрачным и задумчивым.
Кэтти приехала на Большую Конюшенную, где в доходном доме жил генерал. Торопливо поднялась по лестнице, открыла квартиру и сразу поняла все. Окна были наглухо зашторены. В квартире царил полумрак. В гостиной на ковре, пропитанном кровью, лежал мертвый Монкевиц. Она не закричала, не заплакала, хотя ей было безумно жаль его. За эти месяцы она настолько вжилась в роль любящей и преданной женщины, что почти поверила в это сама. Возможно, она полюбила бы его по-настоящему. Но это была игра, поэтому она не допускала его к своему сердцу.
Она знала, что не должна
Кэтти шла, не разбирая дороги. Но, увидев свободную пролетку, остановила ее и скоро была дома. Тут она дала волю слезам. Еще не читая письма, она знала его содержание. Это она заманила его в ловушку, как заманивала раньше и других, это она повинна в его смерти.
Она проклинала свою работу, которой когда-то так гордилась и восхищалась. А теперь с уходом из жизни Николая что-то оборвалось внутри. Такого сильного, нежного чувства со стороны мужчины к себе она не испытывала никогда. Она обокрала самое себя. Ей нет оправдания.
Открыв сумочку, она вынула письмо, и слезы снова полились из глаз. Письмо было адресовано ей. Значит, в последние минуты жизни он думал только о ней.
"Кэтти, родная, — писал Монкевиц. — Ты самый дорогой мне человек на свете. Я ухожу из жизни с мыслью о тебе и о ребенке, который скоро появится на свет. Я виноват перед вами обоими. Но дальше я так жить не могу. Я не смогу стать предателем Родины и чувствовать себя после этого честным и порядочным человеком.
Берегись Нокса. Он не тот, за кого себя выдает.
Николай".
Прочитав письмо, Кэтти положила его в конверт, вытерла мокрое от слез лицо и стала думать, что ей сказать Ноксу.
Через два часа она стояла перед шефом в его апартаментах гостиницы «Европейская». Она обрела прежнюю уверенность и спокойствие. Ее голос звучал четко:
— Наш друг Монкевиц застрелился, мистер Нокс. Я сделала все, что могла. Но у русских — странная психология. Если им приходится выбирать между личным счастьем, крупным счетом в банке и родиной, то они почему-то выбирают последнее. Даже в дни такого переворота, как сейчас. Так случилось и с бедным Монкевицем.
— Не огорчайся, Кэтти, — с легкой досадой пощипал свой ус Нокс. Благодаря твоей работе мы вышли теперь на нужного нам человека и будем разрабатывать его. Не оставил ли Монкевиц посмертного письма или записки?
Кэтти молча подала Ноксу. Ей не хотелось этого делать. Любовь Монкевица была чем-то настоящим в ее жизни. Прочитав письмо, Нокс бросил его на стол и облегченно вздохнул:
— Слава богу, что ты пришла туда первая. Теперь все нити оборваны, и никто не узнает, что он был связан снами. Ты заслуживаешь отдыха, дорогая. Да тебе и небезопасно здесь оставаться. Поезжай в Лондон или в Париж и немного повеселись. В дальнейшем мы свяжемся с тобой. — Нокс открыл ящик стола, вынул пачку банкнотов и протянул ее Кэтти.
61. Северный фронт, начало марта 1917 года
Дивизия, в которой служил поручик Федор Шишкин, после неудачного наступления у мызы Олай в конце декабря больше не воевала. Она стояла в резерве, потом ее перебрасывали на грузовых автомобилях в помощь 6-му корпусу у озера Бабит. Теперь она снова оказалась на том же самом месте, где готовилась к наступлению. Даже блиндаж командира батальона был занят, по случайному совпадению, самим подполковником Румянцевым. Единственное, что прибавилось за это время в нынешнем расположении дивизии, — просторный и сухой блиндаж, который офицеры тут же превратили в офицерское собрание.
Место стоянки оказалось теперь уютным и спокойным. Немцы находились далеко. Большой лес, на краю которого стоял батальон Румянцева, был густо заселен различными частями. Здесь находился и первый полк, в памятную ночь отказавшийся идти в наступление. Офицеры разузнали, что тогда полтора десятка зачинщиков смуты были расстреляны, человек тридцать получили каторгу, а остальные должны были искупать свою вину самым тяжелым трудом, строя окопы и блиндажи, прокладывая дороги и делая всю остальную черную работу. Первый полк больше не посылали на позиции, в боевое дежурство. Другим полкам из-за этого приходилось дежурить чаще. Но немцы не проявляли особой активности. Ходили слухи, что некоторую часть своих войск они, воспользовавшись затишьем, переправили на Западный фронт.
Из Петрограда доходили все более тревожные вести. Говорили о забастовках, о мятежном настроении.
Шишкин заметил, что и с солдатами стало что-то твориться. Вот и сегодня, подав ему завтрак, денщик Прохор завел странный разговор:
— А я так скажу, — бубнил Прохор как будто себе под нос, но так, чтобы его слова были слышны и поручику, — воевать нам никак невозможно…
— Ты что там гундосишь? — спросил его Шишкин.
— Так вот я говорю: воевать нам теперь невозможно, — ответил Прохор быстро, как будто только и ждал этого вопроса. — Потому как выдохся народ.
Федор изумился его смелости и решил объяснить денщику истинное положение вещей:
— Разве мы одни можем кончить войну? Ведь мы же связаны с союзниками… Нас во всех краях предателями назовут, изменниками своему слову…
— Ежели союзникам есть свой антирес, пущай они с германцем сами и воюют, — стоял на своем Прохор. — А нам антиресу никакого нету… А правда сказывали надысь, что Гришку-то Распутина князья-дворяне за то убили, что он супротив войны был и государя-ампиратора сильно жалал с ерманским царем помирить?
Федор изумился столь лестной для бывшего конокрада интерпретации его политических достоинств и как мог постарался рассеять ореол Распутина как народного заступника. Но все это было очень неожиданно. Какие-то события явно назревали и носились в воздухе.
Отзанимавшись со своей ротой — он был за командира, выбывшего в последнем наступлении, Федор отправился обедать в блиндаж офицерского собрания. Он ожидал здесь увидеть, как всегда, пульку, но застал господ офицеров в крайнем возбуждении и без карт. Они оставили недоеденными свои порции супа и столпились вокруг только что прибывшего из Петрограда из недельного отпуска прапорщика Козлова. Толстый и обрюзгший не по возрасту от злоупотребления крепкими напитками, прапорщик гостил у своего брата, члена то ли партии эсэров, то ли эсдеков. "Худышка Глеб", как его в шутку прозвали, с упоением рассказывал о том, что он видел и слышал в Петрограде на прошлой неделе. Он сыпал словами «эсер», «эсдек», «кадет», «трудовик», «октябрист» и другими мало известными в офицерских собраниях терминами. Господа офицеры во все уши слушали рассказы прапорщика, хотя и не совсем понимали новые словечки, которые вдруг стали теперь прибавляться к устоявшимся понятиям: Временный комитет Государственной думы, старое крамольное название 1905 года — Совет — стало почти правительственным: Совет рабочих и солдатских депутатов фигурировал в рассказах Козлова наравне с Думой, государем императором и начальником Особого военного округа Хабаловым. Причем оказалось, что Хабалов не смог собрать даже прочной военной силы численностью до батальона из ста с лишним тысяч солдат петроградского гарнизона. Все это путалось в головах подполковника, капитанов, поручиков, а Козлов все говорил, говорил. Никто ни в чем не разобрался, тем более что не поступало никаких еще официальных известий и приказов. На всякий случай самые неустойчивые из господ офицеров предпочли в этот вечер хорошенько надраться.