Чёт и нечёт
Шрифт:
А Ли думал сейчас о том, что автор легенды о Великом Инквизиторе двигался к той же цели, которую ему, Ли, указали Хранители его Судьбы, но иным путем, — протискиваясь между Ставрогиными, Верховенскими, Раскольниковыми и Карамазовыми. Обойти, оставив на обочине эти мутные образы, их создатель, естественно, не мог — слишком близки они были его мятущейся болезненной душе. И только однажды в их бесформенной толпе возник человек действия, знающий и охраняющий границу, которая отделяет Добро и даже не Добро, а вообще все человеческое от мира человекоподобной нелюди, несущей Зло и крадущей Свет. Но человек этот, Порфирий Петрович, явно пришедший из времен и пространств, открытых Ли Хранителями его Судьбы, со своим ясным и точным знанием, был даже как-то непонятен и неприятен тому, кто его вызвал из небытия, — только потому, что не мог не вызвать. Чувствуя, что
Конечно, Ли не сказал об этих своих впечатлениях дядюшке, не хотел расстраивать старика. У дядюшки тоже были свои претензии к Достоевскому: считая его гениальным художником, он называл позором Федора Михайловича его публицистику, и с этим, судя по ее письмам к дядюшке, искренне соглашалась Анна Григорьевна. Но не об этом хотелось бы поговорить Ли. В том, что Достоевский — гений, он никогда не сомневался. Говорить же о «душе», «жизни и смерти» с дядюшкой — воинствующим атеистом — Ли не решился. Такую же тему для беседы, как помнит читатель, Пастернак однажды предложил «лично товарищу Сталину» и — услышал в телефонной трубке короткие гудки.
Ли молча отложил достоевские реликвии в сторону и взял в руки обращенные к дядюшке письма Льва Толстого и Чехова. Эти листки бумаги излучали спокойствие и мир, и Ли не торопился их отдавать.
Пребывание Ли в Москве в том году было недолгим. Он опять опоздал на занятия, правда, на сей раз всего лишь на неделю. В течение этой последней московской недели он с интересом читал берлинское издание автобиографии Троцкого. Дойдя до того места, где Троцкий «логическим» путем выводил советский антисемитизм из советского антитроцкизма, Ли не смог сдержать смех. «Вот уж дурашка, — подумал Ли. — Он так и не понял, что с самого начала верно служил антисемитизму, послушно выполнял все его «ответственные поручения», а антитроцкизм возник лишь тогда, когда русский антисемитизм уже мог позволить себе отказаться от помощи «без лести преданных революционных евреев» и действовать напрямую и самостоятельно!»
Вся воссозданная Ли история заканчивалась войной и таким образом захватывала первые годы его сознательной жизни, но он никак не мог сопоставить ее с тем миром, в котором жили он сам, Лео, Исана, с живым и радостным телом Тины, рвущимся к нему навстречу. Там не было «врагов народа», Бухарина и Троцкого, а Сталин, если и присутствовал, то только лишь в каких-то дурацких песнях, доносившихся извне, в названиях проспектов и даже целых городов (но люди никогда не забывали, как все это называлось прежде), или топорщил усы на «нужной» газетке, брошенной кем-нибудь в дворовом сортире, неподалеку от той самой груши, на которой Лидка Брондлер собственноручно повесила бы и его, и Исану, если бы сама же с помощью Васьки не отправила бы их на Восток. Впрочем, рука мертвеца все еще держала за горло страну, находившуюся где-то рядом, сразу же за пределами этого тихого двора, проникнуть куда ей было просто недосуг.
Книга восьмая
СЛУЧАЙНЫЕ ВСТРЕЧИ
Имеющий разум поймет число зверя,
ибо оно соответствует человеческому имени.
Итак, «человеческое имя» зверя, истязавшего огромную страну, погруженную в рабство, мрак и жестокость, Ли для себя установил. Однако имя это, состоящее из шести «обыкновенных» букв, было ему совершенно безразлично. Более того, облик, отвечающий этому имени, Ли даже не мог воссоздать в своем воображении. Там, где прошли его детские годы и сейчас проходила юность — в тюркском селе и на окраине большого украинского города — процент стукачества был значительно ниже, чем в целом по империи, и люди там не стремились вывешивать усатые
Возвратившись в свое предместье после войны, Ли опять оказался вне политики, ибо «великий вождь», ставший очередным российским генералиссимусом и «отцом народов» и становившийся прямо на глазах «корифеем всех наук», по-прежнему ничего не значил для человека предместья.
Как бы чувствуя необходимость познакомить Ли с Хозяином поближе, дядюшка еще глубокой осенью сорок седьмого пригласил его одного в Москву буквально на два дня, поскольку смог «устроить» ему посещение демонстрации на Красной площади, где Хозяин должен был сам приветствовать ликующие толпы.
И тут Ли понял, наконец, загадочные слова, сказанные Рахмой за три года до этих событий:
— Бойся помешанных, особенно, когда их много. Избегай их, если хочешь жить!
Проходя через «сита», образованные спецслужбами для упорядочения уличной стихии, Ли вдруг ощутил никогда не знакомую ему прежде головную боль, резко усилившуюся по мере приближения к Красной площади. Ему не потребовалось много времени, чтобы установить для себя ее причину — мощный и зловещий поток излучения, которое исходило от толпы, находящейся в состоянии, близком к массовому психозу.
Уже на Манежной это излучение стало для Ли невыносимым, и он повернул назад, благо, «сита» работали как обратный клапан, не препятствуя возвратному движению. Только на бульварах Ли почувствовал себя в безопасности и провел там на скамейках несколько часов, попытавшись от нечего делать проанализировать пережитое. К его удивлению, так сильно подействовавший на него массовый психоз оказался замешанным на искреннем обожании. Второй же мощной составляющей излучений толпы был страх.
Дома ему пришлось сказать, что Хозяина он почти не разглядел, поскольку проходил далеко от трибуны, а вечером того же дня Ли пришел на Красную площадь, чтобы убедиться в том, что не пустили его туда духи толпы, а не духи места. Место было как место: обычный город мертвых, а мертвые одинаковы, независимо от того, плохими или хорошими, большими или малыми они были при жизни. И вспомнил Ли в тот же вечер другое кладбище — мусульманское, с полуразвалившимися склепами и пустой обветшалой мечетью, куда он приходил в предвечерние часы гонять шакалов и уходил до того, как опускалась Тьма и наставал их час — час Шакалов. Потом Хранители его Судьбы, раскрыв перед ним почти что у него под ногами одну из безымянных могил, дали ему понять, что Ими налагается запрет на такие развлечения.
Эти три «невстречи» с человеком, скрывшимся за шестью «обыкновенными» буквами, но слишком явно присутствующим здесь и всюду, — несостоявшееся посещение главной «демонстрации» империи, «бесконтактная» встреча в Сочи с последующей задержкой поезда и затем изучение истории гибели Атлантиды, еще так недавно процветавшей на обширной территории той страны, где Ли было суждено жить, несколько повысили его интерес к Хозяину. Но никакой ненависти к нему у Ли не было, ибо Ли чувствовал, что зависящее отчасти от дядюшки его собственное благополучие в конечном счете опирается на благожелательное отношение к дядюшке Усатого, и истинные масштабы этой благожелательности стали Ли особенно понятны после того, как он в своих газетных разысканиях перешел через мутный поток грязи и смертельных (в буквальном смысле) оскорблений, вылившихся на голову дядюшки в начале тридцатых и звучавших как приговор, отмене не подлежащий. Чтобы выжить после всего этого и более того — процветать, защита должна была быть сверхмощной.
Вскоре, однако, этот интерес Ли к «вождю» натолкнулся на невидимые препятствия. Сталина везде было много, даже слишком много. Были плакатные слова, были плакатные лица, но не было интересовавшей Ли личности. Она, личность эта, была, как Кащеева смерть, — где-то за семью замками. Для обозрения же открывалась безликая «краткая биография», блестящие сапоги на портретах в рост, отдельные кадры хорошо отретушированной кинохроники. Не было даже короткометражных документальных фильмов, где бы хоть на миг приоткрывалась человеческая сущность «вождя», почти не было воспоминаний соратников об ушедших годах. Да и вспоминать, вероятно, было опасно. Какая-то из родственниц его покойной жены посмела живописать годы его сибирской ссылки и после первой публикации отправилась вспоминать дальше в тюрьму.