Чёт и нечёт
Шрифт:
Надо сказать, что тетя Манечка относилась с некоторым предубеждением не только к послихе, но и к ее супругу, подозревая, что он никакой не Иван Михайлович, а скорее Израиль Моисеевич.
— Я их носом чую, — говорила эта внучка и правнучка хасидских цадиков.
Сама тетя Манечка, как и дядюшка, по своим паспортам были русскими. При всеобщей паспортизации народов советско-российской империи она предъявила выписки из церковных книг об их крещении по православному обряду, что и послужило основанием для их причисления к великороссам. Тетя Манечка очень гордилась тем, что она совершила этот судьбоносный поступок в тот исторический момент, когда, по ее словам, «эта нация», то есть — евреи, была в чести и при власти, что придавало ее поступку, во-первых, бескорыстность,
Ли вообще очень веселился, наблюдая национальные взаимоотношения в семействе дядюшки. Высказывания тети Манечки по еврейским проблемам, когда дело выходило за пределы родственного круга и касалось внешнего мира, можно было расценивать как крайне антисемитские. Однако, если где-то еврей пострадал за то, что он еврей, а таких случаев в стране становилось все больше и больше, и тети, и дядюшка очень переживали, особенно исконно русская тетя Леля. В том, что никто здесь не забыл о своих «корнях», Ли убедил и такой эпизод, невольным свидетелем которого он оказался: когда кое-как обустраивался их дачный участок, тетя Лелечка, вдруг вспомнив молодость, прошедшую отчасти на хуторе в «малороссийских степях», произнесла:
— А нельзя разве тут завести каких-нибудь курочек, а то будэ нэмов жыдивська хата!
Тетя Манечка была буквально шокирована таким пассажем и возмущенно пожаловалась Ли:
— Она же всю жизнь прожила с евреем. И неплохо прожила, хоть и без петушков и курочек! Как же она может позволять себе такое?
Ли отмалчивался, состроив серьезную рожу, чтобы скрыть веселье, внушенное ему этой размолвкой.
Внешне, однако, в семье все было пристойно, и Иван Михайлович, приходя на вечерний чай, естественно, не ощущал никаких внутренних трений, а тем более, тети-Манечкиных подозрений по поводу его скрываемого еврейства — люди были здесь скромны и деликатны. Иван Михайлович же, избавившись, как ему казалось, и вероятно — ошибочно, от необходимости строжайшего самоконтроля, расслаблялся, чувствовал себя раскованно, рассказывал много и образно.
В одну из таких встреч за чаем Ли и поведал ему и дядюшке о загадочном старике и его смелых речах, касающихся «отца народов». Дядюшка, внимательно выслушав его рассказ, засмеялся и сказал:
— Нынешняя молодежь неважно владеет русским языком. Знай же, что в народе «копытом» называют сросшиеся пальцы на ноге, а это, возможно, не такое уж редкое явление. Ну, а что касается номера партийного билета, то это по части Ивана Михайловича, поскольку он в этой партии, кажется, прежде Сталина состоит, а я далек от всего этого.
Иван Михайлович к рассказу Ли отнесся весьма серьезно и серьезно выразил сомнение в том, что номер билета у Сталина — 666. Тем более что и билеты появились не сразу, и партия распалась уже при Сталине (сам Иван Михайлович побывал в меньшевиках), и билеты не раз меняли. От обсуждения рассказа Ли разговор перешел к личности Хозяина. Иван Михайлович, не лишенный артистического дара, показывал его походку, жесты, манеру говорить. Он рассказывал и показывал, как Сталин вел себя на переговорах с иностранцами и на «внутренних» заседаниях, как он выглядел, расслабившись среди «своих», например, на подмосковной даче, где Ивану Михайловичу приходилось бывать. Кое-что добавлял от себя дядюшка, встречавшийся со Сталиным не в домашней, но и не во вполне казенной обстановке.
Потом разговор коснулся дачи «вождя» в Кунцеве, и Иван Михайлович подробно описал внутреннее устройство и обстановку тех комнат, где ему приходилось бывать. Память у него оказалась цепкой, а Ли, что с ним случалось крайне редко, «пристроился» к его воображению, и вскоре он как бы глазами Ивана Михайловича увидел во всех деталях и подробностях «малую и большую» столовую кунцевской дачи. Особенно его заинтересовала «малая» столовая, поскольку в ее обстановке, в наборе вещей и даже в их композиции он впервые почувствовал нечто личностное, в то время как «большая» столовая с ее громадным столом на чуть ли не сотню человек была, по мнению Ли, совершенно безликой, если не считать патефона и, главное,
Подвернувшимся под руку карандашиком на бумажной салфетке Иван Михайлович даже довольно сносно для гуманитария нарисовал, каким образом располагались в «малой» столовой относительно небольшой обеденный стол, мягкий диванчик и где находился большой камин, который очень любил Хозяин. По мнению Ивана Михайловича, основанному на некоторых подмеченных им мелочах, эту комнату в отсутствие гостей Сталин часто использовал и как свой кабинет, и даже как спальню.
Вероятно, во взгляде Ли, остановившемся на этом рисунке, Иван Михайлович почувствовал что-то не совсем обычное, и он вдруг ловко выдернул бумажку из его рук и разорвал ее на мелкие кусочки. «Съест или не съест?» — с искренним интересом наблюдал Ли за старым подпольщиком, скатывавшим пальцами в несколько шариков обрывки «секретной» бумажки. Но Иван Михайлович салфетку не съел, и, как ему казалось, незаметно опустил свои шарики в карман пиджака.
Конечно, весь рисунок, превращенный объяснениями Ивана Михайловича и воображением Ли в объемную картину, безо всяких бумажек навсегда отложился в памяти Ли, и наивная конспирация «профессионального революционера» только его позабавила. Когда несколько лет спустя — вскоре после смерти Хозяина — он переступил порог «малой» столовой, его поразило полное сходство реальности и той картины, что жила в его воспоминаниях об этом тихом подмосковном вечере.
А о наивности Ивана Михайловича как подпольщика и конспиратора Ли еще раз подумал уже в связи с более печальным поводом. Когда он года через два снова приехал в Москву, он узнал, что тот арестован. Арест совпал с волной расправ над еврейской интеллигенцией, и это вроде бы, с одной стороны, подтверждало предположение тети Манечки о тайной принадлежности Ивана Михайловича к гонимому народу, но, с другой стороны, страна уже катилась такими быстрыми темпами к гитлеровской формуле «Я сам буду решать, кто еврей, а кто нет», что для того, чтобы во мнении так называемой «советской общественности» стать евреем, вовсе не обязательно было им быть на самом деле. Впрочем, к приведенной выше формуле Ли пришел независимо от бесноватого Адольфа, и в его выводах фраза эта была облачена в весьма близкую «советскому народу» форму популярной песни:
Когда страна прикажет быть евреем,У нас евреем становится любой.В связи с арестом Ивана Михайловича Ли воочию убедился недюжинной отваге своего дядюшки. В те времена отношение к нему лично Хозяина несколько изменилось, что сразу было зафиксировано холуйским окружением «вождя», и немедленно на дядюшку накинулась стая взбесившихся «партийных» жучек и мосек. Сам дядюшка напоминал Ли медведя в не раз описанном в художественной литературе бою с охотничьими собаками, когда благородный зверь, рыча, сбивает лапами то одну, то другую шавку, а те все лезут и лезут без числа. Но, несмотря на собственное, близкое к критическому положение, дядюшка не захлопнул свою дверь перед носом супруги Ивана Михайловича, как это сделали многие «близкие» друзья бывшего дипломата, и даже перестал обращать внимание на ее брюки, и всячески стремился поддержать ее не только добрым словом, но и действием. Во всяком случае, в один из приездов Ли в Подмосковье в те годы, дядюшка ему сказал:
— Ты сходи на дачу М., отнеси эту книжку, а если она скажет, что назад идти поздно, и предложит остаться, то оставайся: ей страшно одной…
Так оно и случилось. В доме прислуги не было — разбежалась от страха после ареста М. Пока хозяйка приготовила чай, стемнело. Ночь была безлунной и по-летнему густой, почти как в Долине или в Сочи. Ли старался, чтобы его взгляд не встретился с ее взглядом, поскольку всей душой ощущал какое-то чувственное напряжение во всей атмосфере этого вечера, а любовное приключение с экстравагантной женщиной «за пятьдесят» в его планы и намерения не входило. И тут в лесу, ставшем частью дачного участка и подходившем почти вплотную к веранде, где происходило чаепитие, замелькали огоньки.