Четвертая Беты
Шрифт:
— Я архитектор, — сказала Дина с тоской. — Я архитектор, а мой муж художник, это его работы. Если о них узнают, нам несдобровать. Взгляни…
Ника сразу узнала дворец. Он был центром архитектурного ансамбля, в обе стороны от него расходились, обнимая удлиненную сторону овала, здания поменьше, но варьирующие те же мотивы, а в концах, где овал заострялся, стояли высокие узкие сооружения, хрупкие на вид. Вглядевшись, Ника увидела, что обе башни увешаны гроздьями совершенно прозрачных колоколов, она догадалась, что это колокола, хотя они были почти круглые…
— Они стеклянные?
— Да. Стеклянные и очень тонкие, они звенели на ветру. Видишь, еще, в том углу? Это строил прадед моего прадеда, великий Расти, гордость нашего рода. Он прославил наше имя, этот стиль так и назывался: стиль Расти. Люди приходили пешком из всех концов страны увидеть его творения. Он был странным человеком, не брал плату за свой труд. Он считал, что наградой ему те строения, которые он воздвигает,
— Были, — кивнула Ника.
— Ненавижу! — Глаза Дины засверкали. — Я убила бы его собственными руками, если б могла до него добраться!
— Кого?
— Изия. Он уничтожил дворцы Расти, сравнял с землей знаменитые парки Бакны, изуродовал фонтаны Гуммены, все он…
— Но зачем?!
— О! Он умеет жонглировать словами и морочить глупые головы. «Народу плохо живется, мы построим для народа дома, чистые и светлые, где будут вода, отопление, электричество, а чтоб было, где их строить, мы взорвем и сотрем с лица земли всю эту бесполезную роскошь прошлого, все эти дворцы, башни, айты»… правда, место для строительства можно б найти и без того, в конце концов, снести трущобы, но Изию это ни к чему, он хитер и дальновиден, и вот он кричит со всех трибун, что роскошь развращает взоры и души, заражает незрелые умы, ее нужно уничтожить и забыть… а трущобы — трущобы тоже пригодятся, пусть народ все время видит, из какой грязи и нищеты извлек его гениальный Изий…
— Это и есть Великий План?
— Да. Ну конечно, у них там… — Дина выразительно взглянула вверх, — выражения попышнее. Но суть та же.
— Не понимаю. Почему вы не боролись, не доказывали?
Дина посмотрела на Нику с сожалением.
— Что доказывать? Для тирана нет ничего опаснее красоты. Красота облагораживает, а следовательно, освобождает души. Пойдем лучше послушаем Поэта, он обещал спеть.
В ту ночь они никак не могли уснуть. Дан лежал на тахте, вытянувшись и закинув руки за голову, и рассуждал:
— В конце концов, Ника, в этом плане есть немало плюсов. Ты не станешь отрицать, что там действительно неплохо — аккуратно, чисто, удобно… правда, квартирки очень маленькие, но на то есть объективные причины.
— На водворение в подъездах охранников, записывающих биографию каждого гостя, тоже, конечно, есть объективные причины.
— Охранники это… Нда. Но все же. Сравни с этой развалюхой — потолок осыпается, вода во дворе, душа вообще нет…
— Для тебя все решает душ. Я тебе об идеалах, достоинстве, красоте, а ты о чем? Вода во дворе! Душ! Тоже мне чистюля.
— У тебя совершенно нет культуры полемики.
Ника обиделась.
— Это не полемика, а демагогия.
— Просто ты развесила уши, а эта твоя Дина, эмоциональная и категоричная, как все женщины, наговорила тебе кучу громких слов… впрочем, ты и сама достаточно эмоциональна и категорична и трезво рассуждать неспособна.
Ника не ответила. Причина запальчивости Дана была ей… нельзя сказать, что ясна, но… не стоит прикидываться, конечно же, ясна. Обормот несчастный! Она отвернулась от него и уткнулась лицом в тощую подушку.
— Ты спишь?
Она не спала, но уже видела сны — обрывки впечатлений минувшего вечера. Задумчивые глаза Дины, дворцы Расти, башня, увитая колоколами… где-то словно прозвенело стекло… а стекло у них было небьющееся, прочней железа, стеклянные купола стояли столетиями… «Три века назад в нашу страну вторглись варвары из западных пустынь, они были жестоки и свирепы, но даже они не тронули ни одного камня древних памятников»… это говорила Дина, а ее муж, молчаливый низкорослый человек, тревожно посматривал на нее, но не прерывал… он подарил Нике горный пейзаж величиной в ладонь… «Писать городские нам запретили, разве что Дома, — виновато сказал он, — парадных портретов я не пишу и писать не буду, остается природа — до поры, до времени». «Какой поры?» — спросила его Ника, на что он ответил со спокойной грустью: «Кто знает, какая завтра наступит пора»… Крутились лица: отрешенное — пианиста, хмурое — известного актера, улыбчивое — композитора… из них выплыло одно — лицо Поэта, мрачное, очень бледное, светло-голубые глаза моментами казались ледяными, в них было нечто тревожащее. А голос! Иногда он пел, иногда просто читал стихи, делал пятиминутные паузы, словно наслаждаясь своим могуществом — никто не нарушал молчания, не шевелился, казалось, никто не дышит, все ждали. Когда он наконец взял последний аккорд и тихо сказал: «все!», по комнате пронесся общий вздох разочарования…
— Дан, ты не спишь? Скажи, как тебе Поэт?
— Ничего, слушать можно.
— Ничего!? Он великолепен!
— Я же говорю, что ты слишком категорична и эмоциональна. Что тебя привело в такой восторг? «И эта чахлая любовь в запущенной душе поэта»? Только сорняков не хватает.
— Прекрати!
Грозный окрик Ники поразил Дана. Он молча отвернулся к стене. Больше не было произнесено ни слова.
Когда Дан открыл глаза, Ника еще спала. Ее волосы разметались по подушке, черные и бесконечные… целая Вселенная… Дан выругал себя за пошлое сравнение. «В Бакнии нет таких волос» — вспомнил он, и его снова захлестнул гнев. Как они шептались на кухне, якобы втроем, но эта Дина!.. тоже хороша, просто покрывала их, у нее был совершенно отсутствующий вид, словно она находилась где-нибудь возле пресловутого дворца Расти… жаль, что охранники сволокли оттуда этого чертового Поэта, лучше б он взлетел на воздух вместе с дворцом!.. тут Дан на минутку устыдился. Ника вздохнула и повернулась к нему лицом. Некоторое время он отчужденно разглядывал ее точеное лицо, полные губы, шею, плечи, грудь… конечно, по сравнению с вислозадыми и малогрудыми бакнианками Ника — настоящая языческая богиня, какая-нибудь Артемида или Афродита, у него губа не дура, у этого Поэта… Проклятье!
Последнее он произнес вслух, Ника пошевелилась и открыла глаза.
— Доброе утро, мавр, — улыбнулась она лукаво.
— Это какой мавр? Который может уходить? — хмуро поинтересовался Дан.
— Ты несносный ревнивец, — разозлилась Ника и перевернулась на другой бок.
— Несносный?
— Совершенно невыносимый. И все твое патологическое домашнее воспитание!
Патологическое домашнее воспитание. Дан вспомнил мать — маленькую, некрасивую, немолодую женщину… может, именно ее некрасивость, может, она удерживала при себе сына, потому что не надеялась найти… снова Дан поймал себя на мысли, которую всякий раз старался оборвать, не додумать до конца. В пору его детства согласно статистике уже девяносто девять детей из ста проводили в интернатах пять дней в неделю, лишь один, в данном случае он, Дан, оказывался жертвой неуемной материнской любви. Да, жертвой. Он был единственным ребенком в школе, который после уроков уходил домой, в одиночестве занимался, читал… играть ему было не с кем, разве что с компьютером, который осточертел ему безмерно. Конечно, он мог вернуться в интернат, побегать с мальчишками по парку, попрыгать на одной из интернатовских спортплощадок, поплавать наперегонки в большом бассейне… Дан предпочитал оставаться дома. Он мучительно завидовал соседским мальчикам, которые, приходя домой на выходные, взахлеб рассказывали о бесконечных веселых проделках, проказах, школьном театре, футбольной команде… Как-то Дан не пришел после занятий домой, остался в интернате, когда встревоженная мать прибежала за ним, директор долго пытался уговорить ее не забирать сына… Мать плакала, руки у нее тряслись, она беспомощно повторяла: «Это мое право, я хочу, чтобы он жил со мной, это мое право»… Дан позволил себя увести, но очень долго не мог ей этого простить. С годами он, впрочем, привык, и когда в школе высшей ступени смог, наконец, уехать из дому, воспринял это без прежнего радостного трепета. Странно, хотя в школе низшей ступени никто не мешал ему общаться с другими детьми, он постепенно отдалился от них… вернее, не сумел сблизиться… что неудивительно, ведь он делил с ними только школьные часы, тогда как друг с другом они делили всю жизнь. Он утратил какое-то важное качество, у него так и не появилось близких друзей, может, потому что он по привычке ждал от людей, чтоб они принадлежали ему всецело, как мать? Он трудно сходился с мужчинами, женщины были ему как-то понятней, но и их он не хотел делить ни с кем — ни с подругами, ни с друзьями, ни с родителями… Правда, он и сам был склонен к полной самоотдаче, женщинам это импонировало, однако… Нику он любил, но любовь эта редко дарила его счастьем. Ника была дочерью своего времени, она принадлежала друзьям, работе, матери, отцу, принципам, человечеству, и еще, и еще… конечно, и ему, Дану, но… Дан знал, что ради него она не поступится своим достоинством, не предаст, не убьет… он убеждал себя, что все правильно, так и должно быть, и все-таки понимание этого угнетало его… патологическое домашнее воспитание, как верно она сказала…
В дверь несмело постучали, хозяйская дочь заглянула в комнату.
— Это вам прислал Поэт, — она на цыпочках прошла к столу и положила на него довольно большой угловатый сверток.
В свертке оказались книги, маленький, ни на что не похожий аппаратик и небольшая коробка с катушками ниток, при ближайшем рассмотрении больше смахивавших на проволоку. Сопоставив катушки с аппаратиком, нетрудно было догадаться, что это какое-то средство воспроизведения, а возможно, и записи. Привести подобное несложное устройство в действие смог бы, наверно, даже дикарь — вложить катушку в специальное углубление, продеть проволоку в нечто напоминающее игольное ушко, передвинуть рычажок… Дан и Ника окаменели.