Четвертый крик
Шрифт:
Как видим, все обосновано вполне жизненно. Во имя достижения столь головокружительного успеха ничего уже не стоило сочинить мифы о вине евреев за казнь Иисуса, о Его чудесном воскресении, назвать его Мессией, или теперь уже, по-настоящему, Христом, а все движение — христианством. Позднее появится миф о том, что отец Иисуса вовсе не еврей, а римский легионер, хотя непонятно зачем это нужно было, если зачатие все равно было от ангела, т. е. непорочным. Не нужно было, но все же подальше от евреев. Ну и, конечно, самый главный миф, ставший краеугольным камнем христианства, — это знаменитое триединство Бога, Сына и Святого Духа в их нераздельности и неслиянности в одном лице — в личности Иисуса Христа. Какой диалектический пассаж!
Бог-отец
Однако ирония иронией, а замена Слова Торы Христом гораздо мудрее и практичнее, чем кажется на первый взгляд. Я уже упоминал об обряде жертвоприношения как тактической уступке Моисея психологии простолюдина. Простому человеку очень трудно верить в Бога бестелесного, беспредметного, невидимого, само имя которого и то под запретом; в Бога, обозначенного лишь Словом Договора — некоторой сознательной сделки, за выполнение которой «почитаемый и страшный» г-н Всевышний обещает всяческие блага и всемерное покровительство, а за нарушение — всевозможные жесточайшие кары: ужасные болезни, неурожаи, повальный голод, поражения в войнах, рассеяние среди другие народов, рабство и истребление с лица земли. «Как радовался Господь вам, — говорил Моисей народу, — творя вам добро и умножая вас, так точно будет радоваться Господь, уничтожая вас и истребляя вас» (Курсив мой — Л. Л., Второзаконие, 28–29, 63).
Такая концепция Бога рассчитана на апелляцию, в первую очередь, к разуму, к рассудку и в значительно меньшей мере — к чувству, если не считать страха, на котором, собственно, все и построено. Народ, принявший этот своеобразный Договор с Богом, — избранный народ. И именно ему, избранному, предлагается жесткая альтернатива: жизнь или смерть (там же, 30–31, 19), — спущенная с небесных высот в форме строгого юридического циркуляра, который вполне логично получил название Закона.
Несмотря на столь активную роль страха в Моисеевом Законе, объективности ради подчеркну, что этот устрашающий атрибут веры присущ, в большей или меньшей мере, всем религиям мира. Такие уж мы, человеки, замечательные подобья Божьи, что без дисциплинарного окрика и угрозы наказания никак пока обходиться не можем. Что касается самого Закона, то, безусловно, в нем виден определенный прообраз будущих светских конституций. Вместе с тем, чувственная, сакраментально-вещественная суть веры заметно ослаблена в нем.
Форма Закона (Договора) приглушает в вере ее иррациональный непосредственный посыл. Поэтому столь значительна в иудаизме роль обрядовой предметности: твилин, талес, мезуза и другие вещи. В этом же ряду обретается и обряд жертвоприношения — священные, даруемые Богу животные. Все это — средства материализации Всевышнего, удостоверение Его бытия в личном непосредственном контакте, единственная возможность осязать Того, кто строго-настрого запретил видеть себя и подходить к себе.
Вспомним, как в Торе настоятельно повторяются угрозы не подходить к Богу. Сообщив Моисею, что в такой-то час Он явится «в густом облаке» на горе Синай, Он тут же предупреждает: «Берегитесь восходить на гору и прикасаться к краю ее; всякий, кто прикоснется к горе, должен умереть». А потом, уже придя, допускает лишь Моисея и Аарона, «а священники и народ да не порываются восходить к Господу, а то разгромит Он их» (Исход, или, в более точном переводе с иврита, Имена, 18–20, 13, 24).
Спору нет, на социально-философском уровне, представление о Высшей силе, находящейся в сфере, недоступной и запретной для людей, отражает глубинные аспекты морали и нашей житейской психологии. Образ Бога-Слова, Бога-Идеи, будучи более адекватным признакам безграничности и причинности мироустройства, дает больший простор и гносеологическим свойствам интеллекта. В связи со второй заповедью, запрещавшей «изображение того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде, ниже земли», Фрейд писал: «Коль скоро принимается подобный запрет, он должен оказать глубочайшее
Все это так, Абстрактный Бог более открыт духовности философского, интеллектуального плана. Но в практическом каждодневном отправлении веры человеку низов, рядовому мирянину не до глубин философской духовности. Каким-то шестым чувством вожди понимают, что массам нужны простые и доступные Боги. Так что, поставив на место Торы Христа, Павел одним выстрелом убил несколько зайцев сразу.
Во-первых, отвлеченный еврейский Бог приобрел черты, тело и имя, чем удовлетворялось языческое идолопоклонство, и на этой основе переход язычника в христианство был более плавным и психологически более естественным.
Во-вторых, Богом стал человек, что также связывало его с традиционным антропоморфизмом языческих Богов, жизнь и система отношений между которыми — суть человеческие.
В третьих, это был человек, погибший мученической смертью за грехи всего человеческого рода, что, наряду с идеями всеобщей любви и братства, включало его в особый эмоциональный контекст.
В четвертых, на смену многобожию, раздражавшей в начале новой эры центральную римскую власть настолько, что императоры себя зачастую выдавали за главу не только империи, но и всей олимпийской семьи Богов, — на смену этому пришел (или сохранился) из иудаизма монотеизм: вера в одного и единого Бога.
Как видим, ум и практическая хватка Павла с лихвой компенсировали его физическую недостаточность и уродство. Мне, к сожалению, не приходилось читать о прототипе Великого Инквизитора в легенде Достоевского, и я сомневаюсь, чтобы им был именно Павел, поскольку этой личности русский классик весьма симпатизировал. Но вот из параллелей жизненного ряда на ум приходит, конечно же, Ленин с его «творческими» поправками Маркса.
Однако вернемся в древний Рим. В эту эпоху всеобщей развращенности и падения нравов (а когда они не падали!) потребность в едином могущественном Боге витала, буквально, в воздухе. Историки обращают внимание на то, что этот аспект Моисеева Закона, задолго до Павла, был усвоен многими римскими интеллектуалами, в частности и особенно, философом Сенека, которого многие чтят в качестве предтечи христианского учения в целом (См., например, Я. А. Ленцман. Происхождение христианства. Изд. АН СССР).
На этом фоне непонятно, почему потребовались еще долгих три сотни лет, пока нашелся, наконец, император, который усек все выгоды от нового вероучения. Им, как известно, был Константин, который в 316 году признал, а восемь лет спустя объявил христианство государственной религией.
Буквально через год после этого, в 325 году, в Никее был созван Вселенский собор, утвердивший принципы христианства в качестве единственной обязательной веры, а все, не согластное с этими принципами, — ересью, подлежавшей уничтожению. Правда, попытку отменить власть церкви и поставить христиан вне закона предпринял в 361 году император Юлиан. Но он вскорости умер, и учение Павла восторжествовало уже навсегда.
Говорить о причинах столь долгого восхождения этого вероучения, не только открыто ушедшего от еврейства, но чудовищно враждебного еврейству, несмотря на сохранение в нем многих значительных элементов иудаизма, не входит в задачу настоящего очерка. Поэтому лишь эскизно назову, на мой взгляд, важнейшие.
Прежде всего, оно не сразу добилось признания в своей собственной среде среди последователей Иисуса, которые после смерти своего лидера разделились на массу враждебных друг другу групп и группировок. Всем нам памятно, как в прекрасной работе Ф. Энгельса о раннем христианстве они сравниваются с политическим расколом внутри ранних рабочих организаций. Борьба среди ранних христиан, в самом деле, шла жестокая, по всем правилам партийной нетерпимости, разгула страстей, самолюбий, предательств и доносов.