Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления
Шрифт:
Стоило двум этим микроисториям лечь рядом в памяти, со дна ее начали подниматься аналогичные, забытые и полузабытые сюжеты. Они поднимались воинственно, как подводные лодки, казалось, лишь для того, чтобы разрушить веру в человека. Их было немало: не остановились, не нагнулись, не подняли, не уберегли, не поддержали (все действия с частицей «не», потому что, повторяю, сюжеты были аналогичными, речь шла в них о «недоброте пассивной», которая сама не бьет, но и не отводит руки, занесенной для удара (речь шла о жестокости без жестокости), не почувствовали, не уврачевали, не утешили (речь шла о зле незлом, нестрашном, поэтому и ушло на самое дно, забылось), не ободрили, не пожалели, не обогрели, не выслушали…
Безрадостных и нестрашных этих микроисторий было немало; стенки «отсека памяти», куда
В те же дни на столе моем росла гора писем, полярно противоположных, писем, излучавших доброту, понимание, участие, писем, в которых пульсировало желание помочь, поднять, полюбить.
Надо объяснить, что это за письма, почему я их начал получать. В «Литературной газете» была опубликована «Исповедь одинокого человека». Она вызвала неожиданно обильную почту, поток которой с течением недель не только не утихал, а становился все шире: сотни людей выразили пылкое желание понять, утешить, разломать стены одиночества. Это — «эмоционалы». В письмах более рациональных и «трезвых» говорилось конструктивно о желании помочь устроить жизнь, осуществить себя в жизни. Кто-то хотел переписываться, кто-то зазывал в гости, кто-то хотел усыновить…
Все мыслимые и все возможные формы человеческого общения содержались в почте. Перед «одиноким человеком» были открыты дома и сердца соотечественников.
А за самими письмами открывалась страна добра, веры в человека и душевного богатства, страна, в которой легко дышать и хорошо жить.
Росла гора писем, и одновременно сами собой рождались наивные вопросы: почему же в очереди к такси не оказалось ни одного из авторов этих (или подобных) покоряюще добрых писем, чтобы выстлать заботой и любовью дорогу двум женщинам к месту вечной разлуки с дорогим человеком? Почему никто из них не шел по улице, где в арыке лежала беспомощно пожилая учительница, чтобы поднять, позвать врача? Может быть, те, кто пишет подобные письма, домоседы? И по улицам ходят одни люди, а в домах над листами бумаги сидят другие — их антиподы, которые добры, но в общем не особенно взволнованы тем, что делается или не делается за окнами? Может быть, запасы добра лежат укромно в закромах? А недобро ходит и, как в песне, постукивает каблуками?
Соблазнительно было думать, что передо мной добро и зло в лабораторно чистом виде, — как в колбах, — позволяющем беспримесно и точно исследовать оба явления. Но чистоте опыта мешало существенное обстоятельство: и добро, и зло отличались некоей незавершенностью, неполнотой. Если зло характеризовалось отрицанием действия (не уступил, не поднял), то добро — лишь желанием его (хочу понять, помочь).
А возможны ли вообще «лабораторно чистые» добро и зло? В дни, когда я размышлял над этим «метафизическим» и отвлеченно-философским вопросом, ворвалась живая жизнь, открыла остросюжетную историю.
Речь в ней пойдет о том, как убили, а потом воскресили человека.
Я буду на сей раз называть настоящие имена. Место действия тоже не будет анонимным.
Оно анонимным и не может быть, потому что в нашей истории немалую роль играет музей, называющийся «А музы не молчали». Музей этот был создан в Ленинграде, при школе № 235, учителем Евгением Алексеевичем Линдом. Музей уникальный: и по экспонатам, и по атмосфере, воздуху, которым дышат его посетители, единственный в мире.
Евгений Алексеевич Линд… Но надо объяснить эту фамилию, отдающую немного экзотикой романов о межзвездных путешествиях (так могли называться и загадочное космическое тело, и бесстрашный космический пилот). Людям, не увлекающимся современной фантастикой, имя это напомнит, возможно, героев Александра Грина — они носили похожие имена. А на самом деле ни фантастика, ни романтика тут ни при чем. Прадед Евгения Линда, Эрнст Линд, швед, был непоседой, странствовал по земле, а потом переселился в Россию; дед — Павел — участвовал в революционном подполье, потом в питерских событиях семнадцатого-восемнадцатого годов; отец — Алексей — был известным в довоенном Ленинграде организатором театрального дела, возглавлял ТЮЗ, погиб в ополчении.
Евгений Линд унаследовал от них всех любовь к путешествиям и искусству, которая нашла оригинальную и точную форму воплощения. Он окончил
Но то, что делает он, имеет отношение к культуре вообще. Музей «А музы не молчали», посвященный судьбам искусств в осажденном городе, родился из поиска, не имеющего непосредственного отношения к войне. Евгений Алексеевич, обуреваемый со студенческих, «лесгафтовских» лет идеей гармонического развития личности, то есть наряду с физическим (чем занят «по должности») и духовным, начал изучать с ребятами историю памятников архитектуры Октябрьского района, где расположена школа. Потом увлек их изучением истории всех ленинградских мостов. Посещая Дом работников искусств — ради мостов, в надежде узнать о них что-то новое, — ребята познакомились с Книгой памяти, куда занесены имена артистов, режиссеров, погибших в борьбе с фашизмом, и решили, забыв о мостах, восстанавливать историю жизни этих людей. Они совершили несколько открытий, в частности установили, что мемориальная доска памяти погибших в Доме композиторов не полна — недостает восьми фамилий, которые и были добавлены. Те, кто нашел, открыл забытые имена, стоят теперь ежегодно у этой доски в почетном карауле во время торжественно-траурных церемоний.
Линд и его поисковый отряд решили восстановить имена и судьбы всех восьмидесяти музыкантов, исполнявших в первый раз в Ленинграде, во время блокады, Седьмую симфонию Шостаковича. Если учесть, что уничтожены были все документы с перечнем театральных и музыкальных коллективов (в дни реальной угрозы захвата города фашистами), что большинство имен, а тем более адресов было забыто и сохранились в памяти старожилов и любителей музыки лишь отрывочно — туманные воспоминания («Помню, что первая скрипка жила в доме с аркой, окна которого имели оригинальную форму»), если учесть, что с тех пор миновало более тридцати пяти лет и большинство музыкантов умерло, а оставшиеся были разметаны жизнью (триста писем было послано тем, кто мог кого-либо и что-либо помнить), — вот если учесть все это, то и можно будет оценить но достоинству результат. Имена и судьбы всех восьмидесяти музыкантов, участвовавших в исполнении Седьмой в Ленинграде, были восстановлены.
А поиск углубился: теперь Линду и его воспитанникам захотелось восстановить имена и судьбы тех, кто хотя и не участвовал непосредственно в исполнении симфонии, но имел к этому событию какое-то отношение.
После исполнения Седьмой к дирижеру Карлу Ильичу Элиасбергу подбежала из зала девочка с живым букетом (это в осажденном голодном городе!).
Она? Ее имя? Судьба? Искали и нашли. Любовь Вадимовна Жакова. Живет в Вологде; художник, мать четверых детей.
Пока оркестр исполнял симфонию, четырнадцатый контрударный полк вызывал на себя огонь фашистских батарей, чтобы они оставили на это время город в покое. Стали искать имена артиллеристов. Собрали разнообразный материал о людях этого соединения.
Восемь лет искали летчика, который доставил в Ленинград партитуру Седьмой симфонии из Куйбышева, где, как известно, она исполнялась в самый первый раз. Нашли: Василий Семенович Литвинов, живет сейчас в Москве, пенсионер.
Сегодня в музее тридцать семь тысяч нот, афиш, театральных костюмов, рукописей, фотодокументов… В этом музее стоит рояль Дмитрия Шостаковича — тот самый, который был у композитора, когда он писал симфонию.
Поздней осенью в Институте физической культуры имени Лесгафта собрались выпускники 1959 года, чтобы отметить двадцатилетие его окончания.
Вечер удался.
Состояние души Линда было не только веселым и легким, но и высоким; делали высоким его немолчавшие музы, он переступил порог института в двадцатилетний юбилей окончания не с пустыми руками, не с пустой душой — в его жизни был музей, вобравший в себя мощь человечности.
И музы в тот вечер не молчали и в его сердце. Когда настала, пора расходиться — уже за полночь, он был утомлен и возвышенно-радостен. Новая, незнакомая радость исходила из сознания, что жизнь удалась. Он был больше, чем учитель физкультуры, он был Учителем. Он учил детей помнить, потому что без памяти нет культуры.