Четыре рассказа
Шрифт:
– Горит, - ответил Коля, смирно сложив руки на коленях и глядя перед собою всё тем же сонным взглядом.
– Не надо сутулиться, Коля, - сказал ему Пётр Иваныч.
– Не приучайся.
Софья Семёновна сняла плащ, поправила волосы и вдруг взмахнула руками, и будто вскрикнула.
— Что ты, мать? — спросил Пётр Иваныч, не спеша расставляя стаканы.
— Да ты же у меня… Посмотри, в чём ты ходишь! Давай тебе костюм купим, а? — тихо заплакала она, — Ну что это ты в чём ходишь?!. Всю жизнь на огороде проползал, да разве же ты не заработал?!..
— Ну — будет, мать, — вздохнув, отозвался
– Попа и в рогожке видать. Уймись. Не убивайся.
ТЁТКА РОДИНА
Комната всеми забытого и вконец одряхлевшего поэта Бухмина в бараке была самой крошечной, но имела отдельный вход, с торца. Размещалась в ней когда-то диспетчерская, в которой сидела кукушкою в тесных часах одна-единственная приятная девушка-латышка с крупными лопатками, похожими на небольшие крепкие крылья. Склонившись, она выписывала путевые листы шофёрам-целинникам, не обращая внимания на шутки ухажёров, на раскрытое своё зеркальце на столе и на солнечные зайчики, бегающие по её заранее разлинованным бумагам своевольно. А корреспондент Бухмин сочинил однажды в газету звонкие стихи о трудовой её старательности, от которой гуще и радостней колосились степные нивы, поскольку на посевную горючее доставлялось без промедленья: зерно снова легло в землю в благодатный срок. Да и сама послевоенная огромная страна оживала стремительно, и каждая отдельная добросовестная судьба, переплетаясь с другими такими же, питала собою единое древо - народный крепнущий организм.
Чёрные тарелки репродукторов на столбах передавали утренние сообщения о новых снижениях цен. Они пели на всю улицу задушевные песни о всеобщем счастье, о верной любви, о нерушимой дружбе между народами, а иногда читали дикторским голосом стихи поэтов-фронтовиков, в том числе и Бухмина: «Восходит солнце из-за горизонта, собою украшая небеса, глядит - и не насмотрится на наши родные горы, степи и леса…»
Гораздо тише сообщал, пел, читал всё это и белый репродуктор-коробок над головою девушки-латышки. Но тесную диспетчерскую со временем перевели в жилищный фонд, и в неё попал через много-много лет, словно в клетку, сам забытый всеми поэт. А как произошло его несуразное переселение из квартиры приличной, большой, полученной когда-то от редакции, древний Бухмин толком не понял до сих пор.
Сразу после смерти его фронтовой подруги и жены Лизы какая-то молодая толстощёкая женщина с плоскою обширной спиной вдруг решительно взяла Бухмина под руку, ещё на кладбище, и уж потом не отпускала больше до самого дома. Она осталась с ним, овдовевшим ветреной прошлой весною, в осиротевшем его жилище.
Бухмин не замечал её поначалу, потому что думал: каково-то сейчас его старенькой жене одной, под землёю. Его удручало, что там всегда темно: бесстрашная снайперша Лиза не боялась на свете ничего, кроме сырой темноты и холода…
Толстощёкая молодая женщина с плоской спиною тем временем ладонью стирала пыль с его дубового письменного стола, и тою же ладонью гладила Бухмина по голове, и лежала какое-то время рядом с ним, в спальне, не
Помнится, он даже расплакался вдруг. Да, он повернулся к ней, чтобы произнести только что придуманные строки - о женщине-воине, ушедшей из белорусских сумрачных болот в окончательную степную тьму. В тех болотах его молодой Лизе пришлось лежать две ночи напролёт в ржавой холодной воде… Но толстощёкая женщина широко зевнула, дрогнув красным языком, и встала.
Он поплёлся за нею следом, на кухню, выговаривая сокровенные слова поэмы с долгими паузами и тщательным раздумьем: угодил он Лизе или нет… Женщина тем временем жарила картошку, ела её, золотистую, горячей, нарочно громко стуча вилкою по сковороде. То, что Бухмин пытается разговаривать с нею, женщине решительно не нравилось.
Потом женщина утёрлась Лизиным передником и сказала, бросив его в угол, что дома ждёт её муж-сварщик, который режет роторный экскаватор на металлолом.
Исчезнув на пару месяцев, молодая женщина появилась снова. Она прошагала в своих лакированных плоских туфлях вокруг поэта, обойдя его, словно безмолвное высохшее дерево, затем остановилась и сказала, приблизив лицо к лицу, что у неё и Бухмина будет крошка.
– Но почему не от сварщика?
– испугался дряхлый Бухмин, голова его затряслась от волнения.
– Ах! Подлец!
– прокричала тогда женщина, отстранившись.
– Это ты не хочешь нам помогать!
– Кому - вам?!
– Мне и крошке.
– А тебя как зовут?
– пытался пробиться к её душе растерявшийся Бухмин.
– Как?
– Никак!
После этого женщина пронзительно зарыдала, нашла какие-то деньги в комоде и удалилась, причитая:
– Куда мне деваться с его дитём?! Куда-а-а?!. Кому я нужна теперь?! Обманул, обманул, прохвост…
Её слова, колкие, отрывистые, катились вниз по лестнице, словно ежи, пока женщина не вышла из подъезда.
– Дитё куда я дену?!
– прокричала она с новою силой уже под окнами, задрав голову вверх.
Потом, утёршись решительно, взяла под руку какого-то косматого парня с палочкой мороженого во рту и потащила его за собой, переваливаясь, словно утка.
Самым ужасным стало то, что теперь женщина в широких блестящих туфлях появлялась перед старым поэтом внезапно, в любое время дня и ночи, - у неё почему-то были уже свои ключи от их с Лизою квартиры. К тому же кричала она слишком, слишком громко, растворив дверь на лестничную площадку во всю ширь:
– Ты не платишь нам алименты! Я расстраиваюсь! Бедная крошка!
– А кто она?
– не всегда понимал рассеянный Бухмин, принимая иногда, по старческой забывчивости, это навязчивое слово за чью-то, может быть, фамилию.
– Крошка - она кто?
– Не смей притворяться, развратник!..Ты меня растлил.
– Но при чём тут я?!
– пятился от неё Бухмин.
– Нет! Это, верно, сварщик! Ты перепутала! И… не было у тебя никакого живота. Неоткуда взяться крошке, решительно неоткуда… Сварщик подтвердит.