Четыре туберозы
Шрифт:
И я застонал, как больной замученный зверь, а она, улыбаясь, смотрела мне в лицо своими равнодушными глазами, и с эстрады нёсся нежный тоскующий вальс.
Лёгкие волны звуков плыли по зале и с грустной жалобой говорили о чём-то забытом и потерянном навсегда… Они лгали, как лгало здесь всё, но ложь эта была прекрасна и сладко туманила душу.
И моя злоба сменилась печалью.
— Послушай, расскажи мне, как ты жила эти три года? — спросил я её.
Она облокотилась на стол, и в первый раз глаза её сверкнули острым вызывающим блеском.
— Тебе
Я молчал…
— Вот моя жизнь, — кивнула она головой на шумную залу. — Другой у меня нет.
Холодный ужас ледяным веянием прошёл у меня по душе. В этот миг я совсем не понимал жизни. Она казалась мне мутным бессмысленным вихрем, который губит всех без разбора. Я почувствовал себя слабым, больным и бесконечно усталым. Теперь музыка раздражала мне нервы, а белый сверкающий свет утомлял и резал глаза.
— Уйдём отсюда. — просил я, — уйдём туда, в темноту… Здесь страшно и пусто…
— От себя никуда не уйти… — сказала она твёрдо и спокойно…
Я опять терял сознание. Кровь стучала в виски, и сердце большое, горячее, больное тупо билось в груди.
Это была уже не она, не та, для которой я жил когда-то и которую сам погубил, а точно строгий укор моей жизни воплотился в этой женщине с равнодушными глазами.
Её слова жгли и терзали меня, и, что всего хуже, я чувствовал, что она права, что все то серое, мучительное, которое тянется день за днём, как бесконечная нить, — уже не жизнь, а мутный хаос изжитых чувств и ядовитых мыслей в минуты отрезвленья.
И в миг этого ужаса то далёкое, что мы пережили когда-то, яркое и нежное, прошло по душе режущим, как боль, воспоминанием…
Последним усилием я уцепился за него, как безумный.
— Возьми мою жизнь, всё, что осталось во мне, — говорил я, — но только не будь такой холодной и жестокой. Я создам тебе новое, где дни не будут походить один на другой. Мы обманем ту тьму, что поглотила и тебя, и меня, и опять будем счастливы…
Я лгал, но эта ложь согревала меня, она рассеивала страх и тоску, и я сам верил в свои слова.
С трусливой мольбой я заглянул ей в глаза, и в них не было ни радости, ни тоски, ни сожаленья. Она смотрела прямо и спокойно.
— Завтра ты будешь смеяться над собой, — сказала она.
И я понял, что она права ещё раз, и тогда в душе порвалась последняя нить.
— Прощай, — сказал я и, бросив на стол какую-то золотую монету, вышел из залы.
Потом я шёл один в темноте. Фонарь ресторана остался позади. Маленькие снежинки, острые, как иглы, кололи мне лицо и попадали за воротник. Ветер сбивал меня с ног. А я всё шёл вперёд, пошатываясь, как пьяный. Слёзы застилали мне глаза и твёрдыми каплями застывали на ресницах. В голове не было ни одной целой мысли, и даже самая боль пути была какая-то неопределённая, точно что-то огромное и жестокое раздробилось на тысячи колючих кусков, и каждый из них впивался в сердце, как тонкое ядовитое жало.
В этом вихре неясных ощущений была какая-то
Так шёл я один, увязая в снегу, по тёмной дороге, убитый, раздавленный и несчастный.
Я был один в целом мире. В голове моей бились тысячи мучительных вопросов. Ни впереди, ни в прошлом не было ничего. И ни там, в большой белой зале, где люди искали опьяненья, ни в городе, огоньки которого уже брезжили из мрака, не было никого, кто бы откликнулся на мою боль и понял, что я гибну.
Потом я смеялся над своими мыслями.
А до города было ещё далеко. Вправо по дороге, звеня бубенчиками, летели тройки, я слышал чьи-то весёлые голоса и, в бешенстве сжимая кулаки, я проклинал кого-то и грозил туда, в пространство, откуда неслись весёлые звуки чуждой и далёкой жизни. И я шёл опять, пока не наткнулся на какое-то низкое освещённое здание, откуда вырывались звуки гармоники и пьяные голоса.
Несколько мгновений я постоял перед полуразбитым фонарём, в котором, мигая от ветра, горела тусклая лампа. Потом, не раздумывая, толкнул низкую промёрзшую дверь.
С минуту я не различал ничего. Потом из-за сизой мглы табачного дыма я рассмотрел каких-то людей с потными красными лицами и, оглушённый диким гулом голосов, почти не соображая ничего, сбросил шапку и сел к маленькому грязному столу. Потом я спросил водки и залпом выпил большой чайный стакан.
Около меня совсем близко за пустой бутылкой сидел какой-то молодой голубоглазый парень. Я налил ещё стакан и протянул ему. Он улыбнулся бессмысленно-ласковой пьяной улыбкой и подсел ко мне. Тогда мы стали пить вместе.
Говорили ли мы, — я не помню. Всё, что мучило меня, медленно тонуло в волне мутного тяжёлого угара. Комната плясала и кружилась, голубоглазый парень орал какую-то песню, и дикий рой видений, страшных, как кошмар, вихрем проносился в голове.
Звуки гармоники и вопли пьяных голосов в моих ушах сливались с мотивом грустного вальса, который я слышал с эстрады, и во всём этом было что-то стихийное, и новое, и страшное, и чарующее.
Всё смешалось… Только далеко в воображении плыли картины чего-то дорогого, забытого, от которых мне делалось больно, и глаза наполнялись слезами.
Тогда я принимался петь, громко кричать, стуча кулаками по шаткому столу, и дикий хаос звуков заглушал мою боль. И вместе с комнатой, наполненной людьми, я летел в какую-то бездонную пропасть.
А потом меня кто-то целовал мягкими липкими губами, и мокрые жёсткие усы щекотали мои щёки.
И на душе у меня делалось радостно и тепло.
Мне казалось, что кто-то нежный и печальный, как было давно, склонялся надо мной, и сердце рвалось к нему навстречу.
А потом было пробуждение — страшное, белое утро…