Четыре туберозы
Шрифт:
— Уйди, — просил я её, — твоё время прошло, не заставляй меня лгать, потому что я чувствую уже, как жалость тонкой паутиной опутывает сердце.
Она ушла……
Она ушла без слов, как умеют уходить смертельно оскорблённые женщины. Светлое пятно долго колебалось между деревьями, пока не слилось с мутным просветом аллей.
Я цепенел от страшного холода, а чей-то голос шептал мне: «Иди за ней, верни её, жизнь не отдаёт пережитого, лови прощальную улыбку лета, впереди холодно и темно». И я бросился за нею, но чьи-то ледяные, мёртвые
Опять я был один. Чёрные растрёпанные ветви безобразно качались над головой, деревья тихо стонали, и, с отчаяньем впиваясь в темноту, я молил у жизни отдать мне что-то, а ветер злобно носился над парком и глухо хохотал над человеком, который поздней осенью тоскует о весенних цветах.
ОНА
Я встретил её вчера ночью. Бледный свет электричества, сливаясь с табачным дымом, лёгкой мглой висел в большой белой зале, уставленной столиками, и широкие, почти чёрные листья латаний и пальм траурным узором рисовались на белоснежных стенах.
Когда я вошёл сюда и, жмурясь от яркого света, искал глазами свободного места, на эстраду вышла какая-то женщина в красном и хриплым голосом запела скабрезную шансонетку.
И грязные, бесстыдные слова, как маленькие острые камешки, долетали во все уголки белой залы, а певица, улыбаясь детской улыбкой, серыми, наивными глазами обводила толпу, и с ярких накрашенных губ летел пошлый мотив, в ответ которому лица улыбались циничной улыбкой, и в глазах загорался тусклый огонь сладострастья.
Среди тёмной толпы мужчин яркими кричащими пятнами выделялись светлые платья женщин и громадные шляпы с колыхающимися, как на погребальном катафалке, пышными страусовыми перьями.
Я не был пьян, но то, что было кругом, мутной волной туманило голову и уносило от жизни.
В этом душном воздухе, пропитанном едва уловимым запахом вина и острых духов, в этом бледном свете, где лица казались мраморными, застывшими, точно лишёнными красок, и глаза горели диким экстазом пьяного вдохновенья, голос совести замолкал, и в душе поднимался какой-то безумный вызов жизни.
Когда певица кончила свой номер и, лениво волоча длинный шлейф, при громких аплодисментах сходила с эстрады, я сел к свободному столику и спросил себе вина. И в этот же миг, точно от внезапного толчка, я обернулся к дверям и встретился глазами с ней.
— Здравствуй, — сказал я просто, точно мы виделись вчера, и в ответ она так же равнодушно подала мне свою тонкую, сверкающую кольцами руку и села за столик напротив меня.
Теперь я смотрел на неё, и на душе у меня было холодно и пусто.
На ней было какое-то странное, бледно-жёлтое, узкое, как рубашка, платье с длинным, широким шлейфом. Пышные тёмные волосы двумя широкими прядями спускались на уши и красиво оттеняли правильное, как у статуи, лицо. А в глазах её было что-то мрачное и неподвижное. Точно глядел из них кто-то, всё изведавший
— Зачем ты здесь? — спросил я её.
Она улыбнулась презрительно и спокойно и не сказала ничего.
В её ушах на длинных золотых цепочках, свешиваясь почти к плечам, сверкая и дрожа, горели два громадных бриллианта. Стараясь понять её жизнь, я смотрел на них, и мне казалось, что в них затаился ответ, что это не бездушные, сверкающие камни, а глаза того чудовища, которое жадно следит за своей жертвой и ждёт момента своего торжества.
Мы долго сидели молча, холодные и чужие, как два трупа, и высокая несокрушимая стена разделяла наши жизни.
— Ты помнишь? — спросил я её, и в этот момент чья-то жестокая рука сжала мозг, и в голове, против воли, цепляясь друг за друга, как звенья ржавой цепи, поплыли ужасные, отравляющие воспоминания.
— То умерло… — сказала она и поднесла к губам узкую, длинную рюмку с вином.
Острая боль сжала мне грудь, но я улыбнулся холодно и ядовито.
Я терял представление действительной жизни, и мне казалось, что это не она, не женщина, с которой вечными нитями связывает меня память пережитых дней, а только холодная укоряющая тень моего прошлого, и мне опять стало холодно и страшно, точно в душном воздухе залы повеяло ледяное дыхание смерти.
— Говори что-нибудь, — просил я её, — твоё молчание пугает меня.
Она подняла на меня свои огромные, загадочные, как ночь, глаза, и в них не было ни упрёка, ни тоски, ни сожаленья. Они были красивы и бездушны, как камни, которые горели в её ушах.
— Отчего ты как мёртвая? — спрашивал я её, и что-то едкое, злое поднималось в душе. — Ты любишь кого-нибудь?
Она засмеялась почти весело, и острые белые зубы, как у хищного зверка, сверкнули и скрылись за розовыми губами.
— Я любила тебя… — ответила она.
Мне показалось, что она хотела сказать что-то ещё, и, перегнувшись через столик, я долго в ожидании смотрел на неё, но она молчала.
Тогда я придвинулся к ней так близко, что с волнением чувствовал на лице её тёплое дыхание, и в этот миг что-то прежнее, горячее проснулось в душе…
— Я виноват перед тобой, — шептал я, и голос мой дрожал и обрывался. — Простишь ли ты меня?..
— То умерло… — повторила она.
И это меня отрезвило.
Я понял, что то жадное, слепое, что царило в этом зале, было сильнее и меня, и её. Я понял, что мой порыв к прежнему уже невозможен и смешон. Волна жгучей, ослепляющей ярости и на себя, и на неё, и на жизнь, которая с медленной жестокостью тянула меня ко дну, как приступ острого безумия, затуманила мозг. Мне хотелось кричать и выть от боли, молить кого-то о пощаде, отдать на суд мою больную и грязную душу кому-то чистому, прекрасному, с неземными глазами, кто бы понял всю скорбь и весь ужас нашей слепой и жестокой жизни.