Четырнадцатый
Шрифт:
Уму непостижимо, как Илич, этот трус безмозглый, мог предложить отменить их акцию? Не время, дескать. Кто-то там возражает. Национальное чувство таким убийством не разбудишь. Но если не сейчас, то когда? Они готовились несколько месяцев. Планировали перемещения. Искали деньги на оружие – хорошо, что возник Циганович, знаменитый партизан. Учились стрелять. Разбирали эти проклятые браунинги (Чабринович в итоге забыл свой пистолет в духовке одной из гостиниц, где останавливался – ну не болван ли?). А «белградцы» так и вовсе подкупали пограничников, чтобы пробраться на территорию Австро-Венгрии, рисковали еще до начала операции. И после всего этого – вот так взять и отменить? Нет уж.
Васо
Им овладели страх и робость. Вдруг подумалось: а ну как Илич прав? Не так давно Чубриловичу случайно в руки попалась книга какого-то русского автора, фамилию Васо позабыл, а вот одну фразу запомнил почти наизусть: «У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку». Чубрилович увидел себя в этой фразе так явственно, что едва не ахнул. Даже Велько, старший брат, такой же заговорщик, как и он сам, не был настолько упрямым. «Чего я добился за эти годы противоречий? – спросил сам себя семнадцатилетний Васо. – Жизнь-то, по сути, прожита зря. А сейчас мне выпал шанс все исправить, не только наполнить смыслом свое бытие, но и помочь своему народу освободиться от проклятого габсбургского ига». Нельзя бездействовать. Предыдущие покушения, свершенные за последние десять лет, – так, детские шалости, ничего серьезного. А вот мы…
Васо знал, что ключевая роль отводится вовсе не ему. Точнее, на него не рассчитывают как на главного участника. Все-таки он самый младший, наименее опытный, замученный книгами, чуть нерешительный, порой излишне задумчивый и сентиментальный. «Ты смотри, вдруг все-таки тебе надо будет стрелять – а ты сжалишься над несчастненьким и все проворонишь», – издевался над ним Велько. Но Васо от таких речей только распалялся. Тем сильнее он хотел доказать сообщникам (а брату – в первую очередь), что они не правы, он достоин доверия и способен на поступок, который решающим образом повлияет на политическую ситуацию во всей Европе. Когда же доказывать это, если не сейчас?
– Dobro vece! – неожиданно раздался голос сзади. Васо вздрогнул и судорожно схватился за карман, в десятый раз за полчаса убеждаясь, что браунинг на месте.
III. Москва, 2 октября 1814 года
Перед Большим Москворецким, на Васильевском спуске, он встретил ту же молоденькую мещанку, которую видел вечор на Мясницкой. Во внешности ее не было ничего примечательного, запоминающегося, разве только едва уловимое сходство с Машей. Впрочем, она, кажется, старше Маши, подумалось теперь.
Но Москва уже третью осень оставалась такой обезлюдевшей, что примечалось каждое лицо. Казалось, не только обгоревший, враз постаревший и исхудавший город, но и сами жители его, и погорельцы, и сохранившие жилье немногие счастливцы, словно бы сторонились, будто все еще не могли привыкнуть к тому, что неприятель изгнан и не вернется. В Китай-городе и Белом городе сами улицы, он знал, расчистили споро, на волне первого всеобщего ликования после бегства француза. Но многочисленные руины и пепелища домов, лавок, присутственных мест почти всюду до сей поры оставались в том же виде, что и позапрошлым сентябрем. Не хватало и крестов на многих церквах, сама колокольня Ивановская в Кремле стояла будто бы с израненною главою.
Каждый раз этой дорогой направляясь в Замоскворечье, он чувствовал, как ускоряет шаг, чтобы скорее пройти мимо Кремля. И не любил хотя Москвы, а все-таки больно и отчего-то неловко было ему смотреть на этого увечного инвалида, в которого превратили прежнего гордого красавца свобода, равенство и братство… Обрушившиеся и треснувшие башни, прорванные в пяти или шести местах закоптевшие стены, развороченные взрывами древние, петровских еще времен, бастионы, Арсенал, Грановитая палата и дворец, разрушенные и погоревшие лавочные ряды вдоль кремлевской стены, и на другой стороне площади, и у Василия Блаженного, – все это походило сейчас на толпу нищих оборванцев, кормящихся милостыней у чудом уцелевших храмов. Две зимы укрывали белыми снегами эти пепелища и руины, две весны раскрывали их взглядам прежними и страшными.
И тем поразительней, думал он, что внутри этой разрухи, в глубине обугленных развалин уже бьется в маленьком сердце некая новая будущая жизнь. День-другой, и станет в Москве одним жителем больше, для того они и приехали с Машей сюда, чтобы опытный доктор за нею присматривал, чтобы здесь в заботе и любви явилось на свет Божий их дитя.
– Все к тому, сударь мой Юрий Петрович, что сынок у тебя родится, – раз за разом повторяла ему память хитрую улыбку старушки-соседки, чьи трое сыновей гостили сей год во Франции с гвардейскими полками, а четвертый, младший, в тринадцатом году остался на вечное жительство в немецкой земле.
– Ошибки быть не должно, внутри супруги счастье твоей судьбы, первенец и наследник.
Сын, конечно, сын! разве иначе возможно?! – думал он. Он не говорил об этом с Машей, но был уверен, что и она знает то же самое, он читал это в ее жесте, когда она легко прижимала его ладонь к своему животу и, опустив глаза, скромно улыбалась им обоим – ему и тому, чье сердце билось сейчас под ее сердцем. «Петр Юрьевич, Петруша, Петенька, Петр, Петруша», – повторял он едва не вслух имя будущего первенца, желая и не умея еще заново привыкнуть к нему. Так звали его отца, так будут звать и его сына, который продолжит старинный и славный их род. И Маша, такая еще юная, верная, послушная, так похорошевшая в тягости, она, конечно, тоже обрадуется его выбору и будет согласна с ним, да, они во всем и всегда дальше будут согласны!
Он наблюдал, что, и сама некрепкая здоровьем, его супруга болезненно переживала нынешнее свое состояние. Доктор навещал их дважды в день, но последний месяц ей, видно было, стало совсем тяжело носить. По совершенным пустякам между ними принялись случаться размолвки, и тогда Юрий Петрович взял привычку чуть не ежедневно ходить в Воскресенскую церковь в Кадашах, где служил отец Иоанн, – просто побеседовать с батюшкой, успокоить сердце, поставить по свече Божией Матери Феодоровской и образу «Помощницы в родах». Иногда он заходил и в церковь Трехсвятскую у Красных Ворот, возле самого их дома, но эти дальние пешие прогулки в Замоскворечье ему нравились больше: и долготой осеннего дня, и тем, что позволяли побыть наедине со своими мыслями и мечтаниями…
Ах, какую только прекрасную судьбу ни рисовал он в воображении своему сыну! Пропадал из взгляда изувеченный пожаром город, и видел он Машу с младенцем на коленях, играющими в ладушки, смеющегося мальчика с огромными глазами, бегающего по летнему саду за воробьем, юношу, обсуждающего с отцом прочитанную вчера новую книгу или делящегося с ним секретами первой своей любви, статного юнкера, навестившего родительский дом в отпуске из Гвардейской школы, молодого мужчину, полным сил, знаний и талантов вступающего на поприще государственной службы…