Чингисхан. Пенталогия
Шрифт:
В то время как Сюань оглядывал крыши Нанкина, где-то невдалеке зазвонил колокол – их здесь было множество, разных тонов и оттенков, и трезвонили они по городу много раз на дню. Одни отмеряли время, другие возвещали начало и конец рабочей смены, третьи звали чиновников в ведомства, четвертые – детей в школу… Как-то на закате Сюаню вспомнилось стихотворение из его молодости; ожило ласковой нежно-туманной памятью, от которой сладко защемило сердце, а губы сами собой зашептали строки:
Солнце туманится, в сумраке тонет.
Люди приходят домой, тает свет горных вершин.
Дикие гуси летят, манит их белый тростник.
Грезы мои о вратах в городе северном вижу.
Колокол бьет, но уж я меж явью и сном разделен.
На
Из кобылиц Морол отбирал молодых, способных жеребиться. Их он подыскивал в запасном табуне, что шел следом за туменами. Полдня прошло в дотошном, тщательном осмотре: должны подходить и масть, и стать, и безукоризненность шкуры. Один из табунщиков стоял в немом отчаянии: еще бы, к жертвоприношению у него оказались намечены две лучших белых кобылицы, поколение от поколения тщательного выведения и отбора. А уж сколько сил ушло на взращивание! Из них еще ни одна не выносила жеребенка, так что их родословные будут утеряны. Но имя Угэдэя решало все, и никакая привязанность, почти священная, пастухов к своим любимым животным не могла уберечь последних от их участи.
Прежде на равнинах такого не видывали. Нукеры так скучились вокруг юрты, где лежал Угэдэй, что Морол был вынужден просить их разойтись. Тогда они, спешившись, явились сюда со своими женами и детьми, изнывая от желания видеть чародейство с великим жертвоприношением. В такую цену, как эта, не могла ставиться никакая другая жизнь. Зачарованно и с некоторой боязнью люди наблюдали за тем, как шаман точит и благословляет свои мясницкие ножи.
Хасар сидел вблизи того места, где на покрытом шелком ложе под закатным солнцем лежал Угэдэй. Был он в горящих, как жар, отполированных доспехах. Рот хана то и дело приоткрывался и закрывался, как у жаждущего или у выброшенной на берег рыбины. Глядеть на его побледневшую кожу, было решительно невозможно: сразу шли в голову мысли о Чингисхане на смертном одре. От старого горя, помноженного на новое, у Хасара ныло сердце. Он старался не смотреть, когда двое сильных воинов вывели вперед белую кобылицу, придерживая ей голову. Остальных лошадей предусмотрительно держали подальше, чтобы они этого не видели, но Хасар знал, что животные все равно учуют кровь.
Молодая кобылица уже нервничала, чуя в воздухе смерть. Она взбрыкивала, скользя, садилась на задние ноги и, как могла, противилась сильным пальцам, вцепившимся ей в гриву. Светлая шкура была безупречна, без малейших шрамов, следов плети или язвинок от гнуса. Отбор Морол сделал на совесть, и некоторые воины следили за действом с мрачным огоньком в глазах.
Перед ханской юртой Морол разжег костер выше своего роста, от которого запалил ветвь кедра, прибив огонь так, что от дерева пошел шлейф пахучего белого дыма. Вот шаман подошел к Угэдэю и дымящей ветвью провел у него над грудью, очищая воздух и благословляя хана перед предстоящим ритуалом. Медленным шагом обошел неподвижно лежащую на спине фигуру, бормоча заклинание, от коего у Хасара встали дыбом волоски на шее. Его племянник Тулуй – это было видно – внимал шаману зачарованно, самозабвенно. Он еще достаточно молод и не поймет Хасара, который однажды слышал, как Чингисхан со свежей вражьей кровью на устах выговаривал слова на древнем языке.
Сквозь теплые розоватые проблески костра словно сочилось само время – прошло его, казалось, немного, а вокруг уже густился пепельный сумрак. Тысячи воинов сидели тихо, а тех, кто был тяжело ранен в бою, загодя отнесли подальше, чтобы их крики боли не вторгались в ритуал. Царил такой мертвенный покой, что Хасару показалось, будто те отзвуки страдания доносятся издали сами, жалобные и острые, как у птиц.
С большим тщанием передние и задние ноги лошади связали попарно. Животное с жалобным ржанием все еще упиралось, когда воины, потянув за задние ноги, стали заваливать его набок. Лишенная возможности сделать шаг, кобылица неловко завалилась и лежала, подняв голову. Один из воинов обеими руками обхватил ее мускулистую шею, удерживая на месте. Еще двое навалились на задние ноги, и все напряженно посмотрели на Морола.
Шаман, однако, не спешил. Он творил молитвы, произнося их то нараспев, то шепотом. Жизнь кобылицы он посвящал матери-земле, которая примет ее кровь. А еще вновь и вновь испрашивал жизни для хана, чтобы тот оказался пощажен.
Посреди ритуала Морол приблизился к кобылице. При нем было два ножа, которые он, не прерывая молитвенного песнопения, должен был вонзить в то место, где заканчивалась шея и начиналась грудь. Трое воинов напряглись.
Проворным движением Морол всадил нож по самую рукоятку. Фонтаном хлестнула кровь, жаркая и темная, обдав ему ладони. Кобылица содрогнулась и отчаянно заржала, всхрапывая и силясь подняться. Воины с силой навалились на ее круп, в то время как кровь толчками выплескивалась с каждым биением сердца, обагряя воинов, изо всех сил удерживающих скользкую, судорожно бьющуюся плоть.
Морол поместил лошади на шею ладонь, чувствуя, как шкура постепенно холодеет. Кобылица все еще билась, но уже слабее. Оттянув ей губы, при виде бледных десен шаман кивнул. Громким голосом он в очередной раз воззвал к духам земли и занес свой второй нож – с острым концом и тяжелой рукоятью, длинный, почти как меч. Дождавшись, когда кровоток достаточно ослабнет, Морол взялся пилящими движениями взрезать кобылице шею. Лезвие исчезло в плоти. Кровь брызнула с новой силой, а зрачки у лошади покрупнели и сделались бесконечно черными.
Когда Морол подходил к хану, руки его были обагрены. Не осознавая событий, что происходят во имя него, Угэдэй лежал недвижимо, бледный как смерть. Морол чуть заметно покачал головой и провел пальцем по щекам хана, оставляя на них красные полоски.
Все это время никто не осмеливался произнести ни слова. Люди знали, что при жертвоприношении себя являет колдовство. В тот момент, когда Морол смахнул с лица кровососущее насекомое, многие сотворили знак, оберегающий от злых сил. Еще бы: сейчас сюда, как мухи на падаль, слетались всевозможные духи.
Морол как ни в чем не бывало кивнул своим помощникам, чтобы те уволокли погибшее животное и привели следующее. Кобылицы при запахе крови, понятно, будут строптивиться, но их, по крайней мере, можно уберечь от вида дохлой лошади.
Он снова завел песнопение, положенное по окончании заклания жертвы. Оглядевшись, Хасар заметил, что многие воины предпочли разбрестись, чем своими глазами наблюдать, как пропадает под клинком такое богатство.
Вторая кобылица оказалась покладистей, не такой ерепенистой. Она спокойно дала себя завести, но затем что-то учуяла. Вмиг ее пробила паника; она заполошно заржала и изо всех сил дернулась в попытке вырвать удила. Когда двое силачей напряглись, удерживая ее, натянутая струной узда лопнула, и животное оказалось на свободе. В темноте оно прянуло в сторону Тулуя и сбило его с ног.
Но далеко кобылица не ушла. Силачи раскинули руки и удержали ее, после чего проворно накинули новый недоуздок и обратили вспять.
Отделавшийся легкими ушибами Тулуй, отряхиваясь, встал. Морол смотрел на него как-то странно, на что брат хана молча пожал плечами. Песнопение возобновилось, и вторую кобылицу быстро стреножили для того, чтобы отправить под нож. Ночь обещала быть длинной, и железистый запах крови уже был крепок.
Глава 13
Земля вокруг хана набрякла краснотой. Кровь от дюжины кобылиц впитывалась в почву, но та уже не в силах была принять столько, и тогда кровь стала скапливаться лужей, над которой, окунаясь в нее, жужжали жирные черные мухи, одуревшие от запаха. Морол стал темным от крови, его одежда вымокла. Шипели факелы, и огонь догорающего костра, дымя, ложился на землю. Первые лучи солнца косыми ножами разрезали полутьму. Голос шамана был осипшим, лицо – грязным. В теплом сыром воздухе монотонно зудели тучи комаров. Шаман совсем измотался, но хан на своем ложе лежал все так же неподвижно, и его запавшие глаза были подобны затененным дырам.