Чистая книга: незаконченный роман
Шрифт:
– У меня гостья дорогая есть, дак хотела ей угостить.
– У тебя гостья? – Марьюшка от удивления поперхнулась. – Чего еще плетешь? С каких пор к тебе забегали гости?
– Марья Екимовна с Чимолы.
Марьюшка зло сплюнула:
– Тьфу ты, прости Господи! Я ухи развесила, думаю – человек какой.
– А для меня Марья Екимовна – первый человек, – сказала Федосья.
– Ну раз эта бесовка для тебя первый человек, у ей и лошадь проси.
Левонтий – он лежал на кровати – захохотал. Но за невестку не вступился. В бабьи дела он не вязался, а все, что касалось дома, это у Порохиных считалось бабьей заводью. Левонтий
Голос в защиту Федосьи неожиданно подала добрейшая Матрена, жена Левонтия:
– Можно бы, матушка, Серка-то дать. Хоть бы протрясся маленько, второй день стоит.
– Не твое дело! – отрезала Марьюшка. – С коих это пор яйца курицу учить стали? – И так стриганула бедную Матрену своими черными, как смоль, глазищами, что та, бедная, сама уж старуха, не знала, куда и деваться.
Федосье Марьюшка в напутствие сказала:
– Выбрось из головы всякую репу: в середке поста да в конце репу из ям выбирают. Але хошь, чтобы, когда люди репой будут щелкать, у вас дома зубами от зависти щелкали?
5
Зима была в полной силе. Морозко, как игривая собачонка, покусывал у Федосьи подколенки, ярко – глазам больно – блестел молодой снег, еще рыхлый, не слежавшийся после вчерашней метели, а с неба уже глядело лето. Голубое, голубое лето. И на солнце, возле строенья, заметно пригревало. Когда она стала снимать с крыльца санки – она решила идти за репой пешком, – в лицо ей ласково, как Лысиха, дохнуло теплом нагретое дерево.
И то же ласковое тепло временами она чувствовала на своих щеках, когда, волоча за собой санки с коробом, с пешней, лопатой и соломой, шла впритык с гумнами.
Дорога до дальних колодцев – за болотом – была утоптана, местами даже замята. Вода в этих колодцах желтая, тундровая, но сейчас и такой воде все рады: в Великий пост у них, в Копанях, пересыхают и колодцы.
– Тоже пост блюдут, – шутили.
Из раскрытой смолокурни, дурным чирьем усевшейся в развилке дорог на почтовый тракт и в поля, выбежал черный, Головешка, Пименко-килан.
– Куды ето с коробом? Не икотами у лешего на базаре торговать?
Федосья отвесила поклон, поздоровалась, да еще и сказала:
– Бог в помощь, Пиман Петрович.
Так учила ее родная мать: добрым словом да смирением обезоруживать ругателей и лиходеев.
Некоторых это пронимало. И, похоже, Пименко тоже – прикусил язык. Крикнул вдогонку, когда она уже входила в поля:
– Куда тебя понесло-то? Никто еще не ездил со вчерашнего.
Дорогу в полях и в самом деле загладило вчерашней заметью – только на взгорках, на горбылях она отсвечивала черепицей. Но Федосья и не подумала отступать. Господи, всю жизнь, как помнит себя, ломается с дровами, с сеном, с водой – в стужу, в жару, в непогодь, так что уж бояться знакомой-перезнакомой дороги, по которой еще позавчера ездили. Она только перебросила через плечо веревку от санок, взялась за конец ее обеими руками.
Пробилась через снежные заносы. И пробилась довольно легко, даже не вспотела, хоть и по колено снегом брела, а под ногой плотно было – дорога.
Дорога для нее кончилась у кустов, свернула направо, а ей надо было напрямик, к трем елям, у которых было их репище.
Господи благослови, перекрестилась она и сразу же бухнула до грудей.
Она подумала: в канаву попала – неужто такие глубокие снеги в этом году? Рванулась вправо, рванулась влево – нет, везде то же самое.
Стоя по грудь в снегу, она поглядела вдаль на свои заветные ели, на вершинки краснотала слева, возле которых зайцы уже успели бросить свежие петли, и стала пробиваться вперед.
Ваня, с малых лет большой охотник до всяких подсчетов, высчитал все ихние дороги. И, по его подсчетам, от большой полевой дороги до репища – через Ларюшеву гарь – выходило ровно 200 саженей. Пустяк обычным ходом. А сколько она сейчас этот пустяк мытарила?
В заречье монастырские часы (в прошлом году поставили) ударили два часа, три часа, и только тогда она, вся мокрая, задубевшая, выбралась к заветным елям.
Пока искала в снегу тычку, воткнутую в яму с репой, да пока разгребала снег, да взялась за пешню, в монастыре зазвонили к вечерней.
Страшным ревом взревел большой колокол – за двадцать пять верст в ясную погоду слышно, за ним рассыпались колокола поменьше, потом дружно, взахлеб зачастили подголоски.
Федосья, опершись грудью на пешню, перекрестилась, смахнула с глаза слезу.
Господи, как она радовалась, когда батюшка Иоанн Кронштадтский ее сына отличил, какой свет в душу ей хлынул, когда Ваню взяли в монастырское училище, а уж его служба в монастырской канцелярии, та и вовсе незаменимым праздником была. Ведь думалось, отныне не только Ваня в люди выходит, с ихней семьи проклятье снимается.
И вот все, все одним взмахом ножа порушил. Сам Ваня.
Она не ругала сына, слова худого не сказала (и тут матери своей следовала: та, бывало, никогда ее с сестрами не ругала). А кроме того… Грех, грех большой особый уголок в сердце для сына выгораживать, а что скрывать – у Вани потеплее был уголок, чем у других. И кто в том виноват? Сам Ваня. Поживее на ум да попригожее ликом был – недаром сам батюшка Иоанн отличил! Ее, мать, от верной смерти спас.
Раз поехали они с Саввой по дрова, и вдруг на обратном пути Рыжко захромал, да так, что пришлось выпрячь и вести домой в поводу. Мартын распалился (не было в Копанях резвее коня), бросился на нее с топором. И вот кабы не Ваня, тут бы и кончилась ее земная юдоль. Ваня, семилетний мальчишечка, с криком, с ревом кинулся на отца.
Ваня сегодня с утра ушел в Мытню. Костя-грива, а по-хорошему – Константин Иванович, только никто так не зовет, всю деревню задавил. Костя-грива давно просит Ваню помочь ему учитывать товары. И Федосья, все еще прислушиваясь к монастырскому звону (строго звонили – пост Великий), в который раз сегодня помолилась за сына.
После этой небольшой передышки она принялась долбить пешней землю.
Земля затвердела, как камень, крепко промерзла еще с осени, пешня отскакивала, искры летели в запотелое лицо, но ей не занимать было терпенья. Вся жизнь ее была сплошным терпеньем. Да и Господь Бог не обидел силой. Она была рослая, крепкая, как мать (та в восемьдесят три года умерла со всеми зубами), и с детства была приучена ко всякой работе. Ну, а уж замужем-то она просто ломила за мужика. У Мартына одно на уме всю жизнь было: ярмарки да лошади, на поле да на пожню когда заглянет, когда нет, а семью-то кормить надо? И корова да лошадь тоже не воздухом питаются. И вот при живом мужике она за мужика робила: пахала, сеяла, косила, ставила зароды, рубила дрова.