Чистая книга: незаконченный роман
Шрифт:
Мать и сын растерянно переглянулись. Кажется, гром сейчас прогрохочи над их головой, они и то бы так не удивились, как удивились тому, что сказал Самсон Павлович. Ведь этот самый Необходим, который у всей Ельчи на устах – кто? Главный приказчик всесильных купцов Щепоткиных, человек, который держит в своей голове все дела их дома: и торговлю, и пароходы (а их у Щепоткиных ни много ни мало – 15, целый флот), и лесозавод, и лесной промысел. Да как же такого воротилу, такого туза было признать в кротком, благообразном старичке, да к тому же еще одетом в простенькую синюю
Федосья, однако, быстро справилась со своей растерянностью и сказала, заискивающе глядя на важного человека:
– Вот вы, Ефим Семенович, всем уездом заправляете…
– Ну, ну, ну…
– Помогите, куда парня пристроить. Где счет вести надоть. Уж он бы постарался, уж мы бы за вас век Бога молили…
Ефим Семенович поднялся, и куда девался старичок? Старик. И старик еще крепкий, и вовсе не из мелкой породы.
Он подошел к Ване, погладил его по светлой голове, затем достал из брючного кармана серебряный рубль.
– На-ко, возьми на дорогу. Каждый сам прокладывает себе дорогу, а я тебя буду помнить.
Самсон Павлович не захотел отставать – отвалил полтину и тут же кивком головы указал на дверь: хватит, мол, поговорили. Пора и совесть знать.
11
Все было теперь у Порохиных – хлеб, рыба треска, сахар. В общем, было что выставить на стол! А гостья затосковала.
– Махонечка, ты, может, занедюжила? – допытывалась Огнейка.
– Нет, нет! Что ты, девка. Чего мне деется.
– Дак чего все в окошечко поглядываешь?
– А на воробышей. Гли-ко, как они на весну-то галдят, развоевались.
Улыбнулась, обласкала Огнейку теплом своих летних глаз и быстро-быстро начала перебирать железные спицы – пестрые рукавички для Огнейки вязала.
В другой раз у старухи на щеку скатилась слеза.
– Ты чего опять, Махонюшка? Из-за чего расстроилась?
Застигнутая врасплох, Махонька начала выкручиваться, как ребенок: нет, нет, никакой слезы не было, это тебе поблазнило. И вдруг, тяжело вздохнув, сказала:
– На князя Владимира недовольна.
– На князя Владимира? – Огнейка посмотрела на мать, сидевшую за прялкой. – Какой это князь-то Владимир?
– Какой, какой! – рассердилась не на шутку Махонька. – Какой в стольном граде Киеве сидит?
– Дак ведь то, Махонюшка, сказка.
– А сказка не сказка, мне все едино. Никуда дороги не заказаны. А ко князю Владимиру я еще утром ноне наведалась, когда ты, матушка, спала. Вот.
Сидит, пирует который день – лыка не вяжет. Добрынюшка с Олешей Поповичем упились, честный старый богатырь Илья Муромец в подземелье посажен… О беда! А под Киевом сам собака Калин-царь с ордой. Видимо-невидимо войска нагнал. Ровно стена черная стоит. Пошла к царю Ивану, думаю, у его в белокаменных палатах душой отдохну. Какое там. Демрюковна-злыдня опоила, околдовала своим зельем.
Сын Иван: «Отец, отец, неладно делаешь, надоть думу думать». Дак тот распалился и сына нарушил.
Огнейка тихонько встала с лавки, подошла к матери, прявшей куделю возле печки, и, не сводя округленных глаз с всхлипывающей Махоньки, зашептала на ухо:
– Мама, она, кабыть, заговариваться стала, да?
Федосья промолчала. Да и что она могла сказать?
Для нее самой эта маленькая глазастая старушонка была самым загадочным, самым удивительным существом на Земле. Всего-навсего в ней было напихано, от всех взято: от взрослого и от ребенка, от праведницы и от скомороха, от вечной бродяги-странницы и от вещей, все понимающей старушки, какую только и можно встретить в сказках. И потому Федосья не то чтобы верила всем Махонькиным побаскам, но и не потешалась над старухой, как другие, когда ее заносило. Есть, есть чудеса на свете. А раз есть чудеса, есть и люди, которые их творят.
Под вечер, как обычно, к Порохиным притащилась малышня. Пришли на посиделки бабы, девки. С поесьем, с вязаньем, с шитьем, с прядевом. Послушать Махонькины старины и сказки.
Но Махонька и рта не раскрыла в этот вечер. И никто не настаивал. Да и как было настаивать?
– Где Махонька?
На печи, свесив коротенькие ножки, сидел старый-престарый обабок с потухшими, незрячими глазами.
Ну, разве это Махонька?
12
Это случилось в третий день утром. Все видели: на улицу выползла дряхлая, разваливающаяся старушонка, а с улицы в избу вошла Махонька.
Опять живая, опять глазастая, опять голосистая. С порога объявила, как в колокол ударила:
– Домой надумала. Домой пойду.
Федосья привыкла ко всяким неожиданностям со стороны Екимовны, ей не в новость был переменчивый нрав, и потому не стала отговаривать, а Огнейка и Енушко заревели в голос.
Но Махонька быстро их укротила:
– Чего горло-то драть? У вас дом есть, да и я не бездомна. А я когды из дому-то? Сколько шла-добиралась до вас? Да от меня, гулены, и печь-то своя отвернется. И скотина на порог не пустит.
– Да у тебя разве есть своя-то скотинка?
– А как? Кот Котофей, белы лапы, да стадо коровушек с длинным хвостом, которые под полом живут. – И Махонька первая рассыпчато рассмеялась. Любила, когда игривое словечко с языка слетало. – А само-то главно у меня дело, – сказала она со вздохом, – девушки. Снеги скоро начнут подтаивать – не могу ли на могилку к дочерям попасть.
Огнейка захлопала глазами:
– Да разве у тебя дочери, Махоня, были?
– Что, думаешь, я так с коробкой на руке и выросла? Весь век оскребышком прожила? Нет-ко, матушка, я и девкой была, и под венцом стояла, и в женах намучилась досыта. Мужичонка попался некорыстный, пьеница… Бывало, каку копейку заробит, ту и пропьет. А мне-то как? У меня две девушки. Одной три годика, другой пять. Пошла по людям. Да в кою пору жила-робила в людях, мой пьеница и дом спалил. И себя нарушил, и девушек.
– Сгорели? – ахнула Огнейка.
– Сгорели. Одни уголечки остались. Я рылась-рылась на пожарище, ни одной косточки ихней не нашла. Угольков сколько-то в берестяную коробочку нагребла, да те угольки и захоронила в могилку.