Чистое и порочное
Шрифт:
Наши дружеские отношения, само собой разумеется – мне следовало бы написать: по моему разумению, – никоим образом не были связаны с литературой. Хотя я проявляю строгость во всём, что касается литературы, и скупа на слова в этом отношении, разве что легко могу издавать восхищённые возгласы, я встретила у Рене безупречную чистоту в вопросах ремесла и немногословность хорошо воспитанного человека. Она дарила мне свои книги, всякий раз маскируя их букетом фиалок, корзиной с фруктами, куском восточного шёлка… Она утаила от меня два литературных аспекта своей короткой жизни: свою грусть и свою работу. Где она работала? В какое время? Её просторная, сумрачная, роскошная, часто менявшая свой облик квартира на улице Булонского леса отнюдь не свидетельствовала о трудовой жизни. Эта квартира на первом этаже недостаточно
Среди всех этих зыбких чудес бродила Рене, не одетая, а вскоре окутанная чёрными и фиолетовыми одеяниями; она бродила в благоухающей темноте гостиных, наводнённых витражами, в спёртой от тяжёлых гардин и дыма ладана атмосфере. Три-четыре раза я заставала её, когда она, примостившись на краешке дивана, что-то набрасывала карандашом, положив бумагу на колени. Она тотчас же вскакивала с виноватым видом и извинялась: «Пустяки, я уже закончила…» Её длинное невесомое тело клонилось под тяжестью головы, золотистых волос и огромных качающихся шляп, словно мак. Она вытягивала вперёд свои длинные руки, передвигаясь ощупью. Её платья доходили до пят, она путалась в них, как неуклюжий ангел, и теряла на ходу перчатки, носовой платок, зонтик и шарф…
Она беспрестанно отдавала всё: браслеты на её руках расстегивались, ожерелье соскальзывало с её беззащитной шеи… Казалось, что она сбрасывает с себя листву. Её гибкое тело отвергало всяческую выпуклость плоти. Когда я впервые ужинала у неё дома, три свечи бурого воска в высоких подсвечниках роняли слёзы, не рассеивая мрака. Низкий столик, родом с Дальнего Востока, предлагал вперемешку лангеты из сырой рыбы, накрученные на стеклянные палочки, гусиную печёнку, креветки, салаты с сахаром и перцем, отборный «Пипер-Хайдзик» брют и уже тогда чрезвычайно крепкие коктейли. Угнетенная темнотой, я с недоверием смотрела на неведомые горячительные напитки из России, Греции, Китая и почти ничего не ела. Я припоминаю, что прекрасное настроение смешливой, оживлённой Рене и неброский сияющий ореол на её золотых волосах удручали меня, как радость слепых детей, смеющихся и резвящихся в своём мире тьмы.
Я не думала, что в итоге нашей встречи под покровом роскошной тьмы у меня зародится подлинная привязанность к этой долговязой девушке, которая осушала свои бокалы с рассеянным видом, подобно подругам невесты на мещанских свадебных пирах.
Она поднесла к губам очередной бокал, наполненный некоей мутной жидкостью, в которой плавала вишенка, наколотая на зубочистку… Я положила свою ладонь на её руку со словами:
– Не пейте это.
Она широко раскрыла глаза, и её верхние ресницы коснулись бровей.
– Почему?
– Я попробовала, – смущённо ответила я, – это… Это невозможно пить… Будьте осторожны… Это что-то вроде купороса…
Я не решилась сказать, что подозревала её в тайном розыгрыше. Она засмеялась, демонстрируя свои ослепительные зубы:
– Но это мои коктейли, мой милый Колэтт. Они превосходны.
Она залпом осушила бокал, не закашлялась, не моргнула, и её округлая щёчка не утратила своей цветочной белизны.
Я заметила не в этот вечер, что её рацион состоит из ложки риса, какого-нибудь фрукта и особенно из спиртного. В тот вечер ничто не могло рассеять чувства тревоги и подозрения, которые способны физически вызвать у нас незнакомое место, обставленное с таким расчётом, чтобы повергнуть гостей в изумление, а также сумрак и яства, явившиеся из слишком дальних краёв, на своих испано-мавританских блюдах, тарелках из нефрита, позолоченного серебра и китайского фарфора…
Однако отныне мне суждено было часто встречаться с Рене Вивьен.
Мы обнаружили, что наши дома сообщаются благодаря двум дворам-палисадникам, разделённым решётчатой оградой, что привратница-хранительница ключей отнюдь не отличается неподкупностью; таким образом я могла попадать с улицы Вильжюст на улицу Булонского леса, минуя стандартный путь. Я редко пользовалась этой лёгкой возможностью. По дороге я тихонько скреблась в окна первого этажа дома, где жил Робер д'Юмьер. Он открывал окно и протягивал мне непорочное создание, точно осыпанное снегом, свою белую
Пройдя ещё двадцать метров, я оказывалась у Рене, где погружалась в атмосферу, которая, как тяжёлая вода, замедляла мои шаги; в атмосферу, пропитанную запахом ладана, цветов и гниющих яблок. Сказать, что темнота дома угнетала меня, – значит ничего не сказать. Я становилась там нетерпимой, чуть ли не вредоносной, но это не выводило из терпения воздушного ангела, приносившего своим Буддам дары в виде мелких красных яблок. Как-то раз, когда весенний ветер обрывал на улице листья с иудиных деревьев, я почувствовала тошноту от всех этих погребальных ароматов и решила открыть окно: оно оказалось заколочено. Что за подспорье представляет собой такая деталь, как она украшает и без того великолепную тему! Сколько красных отблесков и позолоченных силуэтов в этом сумраке, сколько шушукающихся голосов за дверями, сколько китайских масок и старинных молчаливых инструментов, развешанных по стенам, которые вздыхали лишь от движения моей грубой руки, рывком открывавшей дверь… В доме Рене Вивьен мне хотелось стать моложе, чтобы почувствовать лёгкий трепет. Но меня вновь охватывало раздражение, и однажды вечером я принесла с собой вызывающую, недопустимо огромную керосиновую лампу, зажгла её и водрузила перед своим прибором. Рене по-детски расплакалась и, добавим для точности, столь же скоро утешилась.
Она тщетно приглашала одновременно со мной двух-трёх моих любимых друзей, чтобы мне угодить; ощутимых сдвигов в нашей дружбе как будто не намечалось. Сидя за столом в темноте или удобно возлежа в том же мраке, вкушая изысканные яства и напитки, раскуривая сигареты с турецким табаком и серебряные трубочки со светлым китайским табаком, мы оставались довольно скованными и беспокойными, словно опасались вместе с нашей хозяйкой внезапного возвращения отсутствующего неведомого «хозяина».
Этот «хозяин», чьё имя никто не произносил, того и гляди, как нам смутно казалось, должен был появиться среди нас, принесённый неким недобрым ветром, либо его образу суждено было развеяться благодаря заклинанию бесов. Но пока он довольствовался тем, что посылал к Рене незримых спешных гонцов, нагружённых китайскими лаками, нефритом, эмалями, тканями… Так, из Персии прибыла коллекция старинных золотых монет, блеснула и исчезла, уступив место витринам с экзотическими бабочками и прочими насекомыми, которые в свою очередь улетучились с появлением гигантского Будды и сада, состоящего из кустов с хрустальными листьями и плодами из драгоценных камней… Переменчивая и уже отрешённая Рене бросалась от диковины к диковине, взирая на все эти чудеса с безучастной непринуждённостью смотрительницы музея.
Что касается новых фактов, постепенно сделавших Рене более понятной для меня, я полагаю, что она предстала передо мной в ином свете прежде всего благодаря некоторым жестам и словам. Одни люди меняются, украшая себя, другие обретают истинную суть, лишь когда сбрасывают с себя оболочку, и только нагота придаёт им человеческий облик. Когда я смогла наконец забыть, что Рене Вивьен – поэт, то есть начала проявлять к ней подлинный интерес? Вероятно, это случилось однажды вечером за ужином в её доме; то был вечер с острыми кушаньями и сомнительными напитками (но я доверилась лишь безупречному шампанскому, выпив один или два бокала), весёлый и в то же время необъяснимо чопорный вечер, вечер, когда весёлость Рене чутко прислушивалась к чужому смеху и была готова чрезмерно радоваться всякому мало-мальски шутливому слову.
В виде исключения она облачилась в белое платье, открывавшее её юную шею; с затылка, как обычно, свисали волосы, которые она никогда не завивала… Внезапно, между двумя фразами, хотя ничто этого не предвещало, её изящное тело со впалой грудью откинулось на спинку сиденья, и голова с закрытыми глазами упала на грудь… Я снова вижу две длинные разведённые руки, покоящиеся на скатерти без признаков жизни… Этот своеобразный обморок длился меньше десяти секунд, и Рене без труда ожила со словами: «Прошу прощения, мои милые крошки, я, кажется, задремала…» Она снова ввязалась в спор, который прервала ради мимолётной смерти, из объятий которой вернулась к жизни с невиданными силами и шальным раздражением.