Чистые камушки
Шрифт:
Все началось с того, что Иван Алексеевич поставил Михаське двойку. Следующим уроком был русский, и Русалка спросила Михаську. Уроков было пять в этот день, и такими темпами можно было схватить пять двоек. Михаська попытался уйти от судьбы. В перемену он взял сумку и пошел из школы, но в коридоре нос к косу встретился с Юлией Николаевной.
– Уходишь? – спросила она укоризненно и покачала головой. – Боишься третьей двойки?
«Уже знает, – подумал Михаська. – Русалка рассказала».
Он вздохнул и вернулся в класс.
Третьей двойки он
Но и двух двоек было достаточно. Хоть мать и улыбалась не так, как хотелось Михаське, но лучше бы уж она как угодно улыбалась, только не устраивала скандалов из-за двоек. Это было почти невыносимо.
Мать видеть не могла этих двоек.
Тогда Михаська решился. Дома, пока никого не было, он взял бритву, резинку и аккуратно стер обе двойки. Пусть стоят в журнале, нечего им еще и в дневнике. «Им-то что?.. – подумал Михаська про отца с матерью. – Про двойки я и сам знаю, а им до меня дела нет. Я сам по себе, они сами по себе».
Тут было очень кстати это: я сам, они сами…
Уроки, как и вчера, совсем не учились, не хотелось ни о чем думать.
Даже читать было лень.
Михаська вышел на улицу, залез на крышу и лег в своем укромном уголке на теплую кровлю.
Он поднял глаза к небу. По синему морю плыли корабли. Громыхали якорные цепи, на носу флагмана стоял адмирал. Нос у адмирала был шишкой – значит, он добряк, этот носатый капитан.
Михаська посмотрел вниз. Немцы за колючей проволокой уже достраивали дом. Это был первый новый дом после войны. На вышках по углам забора стояли охранники. «Интересно, – подумал Михаська, – будут они стрелять, если какой-нибудь немец побежит? Только куда он убежит? Ведь все сразу узнают, что это немец…»
А корабли плыли по синему морю, плыли себе и плыли… Внизу немцы строили дом; Михаська получил две двойки, стер их, а теперь лежит на крыше. Где-то мать торгует конфетами, отец ходит по цеху. Наверное, Савватей лезет к кому-то в карман, а инвалид без ног просит подаяние. А облака плывут. Плывут, и нет им дела ни до немцев, ни до Михаськи с его двойками, ни до отца с матерью, ни до Савватея и инвалида.
Плывут, кружат над землей плавные, белые, беззвучные, спокойные. Смотрят на землю и ничему не удивляются. Им-то не все равно? Они сами по себе…
Михаська слышит снизу чей-то звонкий голос. Он вскакивает и идет к краю крыши. Внизу, под лестницей, стоит мать.
– Слезай сейчас же! – кричит она.
И Михаська понимает: опять что-то неладное.
– Негодяй! – говорит мать.
И Михаська видит в ее руке дневник.
– Пойдем! – приказывает она и с силой тащит Михаську за рукав.
– Я сам пойду. Ты что – милиция? – спрашивает он и вырывает руку.
– Я покажу тебе милицию! – шепчет мать.
Михаська не узнает ее. Голос у нее скрипучий, и помада размазалась на губах. Ему противно, что его тащат за рукав, будто он вор.
– Лгун! – кричит мать дома и наотмашь бьет Михаську по щеке. – Я встретила Юлию Николаевну.
Михаська трогает щеку. Она будто курточка с начесом тогда, горит-горит, ее обдает жарким пламенем. Зато другая щека – ледышка. А рука – сосулька. А сам – будто фролихинская бочка со льдом.
Михаська трогает руку, и ему снова смешно. «Чего ей надо? – думает он о матери и чувствует, что думает так, будто она совсем чужая. – Чего им надо от меня? Я же сам по себе, они сами по себе».
Щека пылает, и Михаська думает, что его ударили второй раз, всего второй раз. Первый раз – Савватей, когда отбирал марки. Второй раз – мать. «Смешно, – подумал он, – в войну не била, а после войны…»
– Еще смеешься! – кричит мать и бьет Михаську по второй щеке.
Он даже не моргает. Он смотрит на мать пристально, будто видит первый раз. Он смотрит на нее и не узнает.
Вдруг за матерью он видит лицо Ивановны. Ивановна протягивает матери кружку с водой, и Михаська слышит, как мать глотает воду большими глотками и лязгает зубами о кружку.
– Отца-мать обмануть вздумал, – говорит мать, успокаиваясь. – Обмануть… Честным быть надо, честным! – говорит мать. – Чему я тебя всю войну учила? Честности! Честно надо жить!
Она плачет.
– Честно? – переспрашивает удивленно Михаська, будто не расслышал. – Значит, честно?
Фильм крутится в его голове. Плохой фильм. Там не Чапаев с пулеметом. Там отец с картошкой. Мать с конфетами. Там гора денег из-за ремня со звездочкой на пряжке. Там туфли обувщика Зальцера.
«Опять врет! – думает он о матери. – В глаза смотрит и врет!»
– А вы – честно? – кричит он. – А ты – честно?
Он думает про стертые двойки. Двойки… Какие-то две двойки. И гора денег.
Он видит на этажерке серую гипсовую кошку – подарок отца. Там деньги. Отец смеялся: «Уже на бочку». На бочку не на бочку, а мороженых на десять есть. Он подбегает к этажерке, хватает кошку и трахает ее изо всей силы об пол. Кошка рассыпается вдребезги. Она полна бумажек. Михаська дрожащими руками подбирает бумажки и сует их в карман.
На пороге он оборачивается и снова смотрит на мать. Она глядит на него какими-то больными, пришибленными глазами, совсем не похожими на те, что были пять минут назад.
Михаське хочется крикнуть ей что-нибудь злое за эти пощечины, за этот крик, за то, что она тащила его, как милиционерша. Ему хочется крикнуть ей, но в горле что-то першит, и он говорит ей шепотом:
– А ты – честно?..
Часть третья
Ветер над синими крышами
1
Ноги несли его сами собой. Михаське казалось, что он раздвоился. Голова совсем не управляла ногами. А ноги шли, шли, будто чужие, будто ими шевелит совсем другой кто-то. Рук, живота, спины, сердца Михаська не ощущал вовсе. Будто их не было. Будто исчезли. Только голова и чьи-то чужие ноги.