Чизил-Бич
Шрифт:
Как большинство молодых людей своего времени — и не только своего, — лишенных раскованности или средств сексуального выражения, он постоянно предавался тому, что один просвещенный авторитет именовал теперь «самоудовлетворением». Эдуард обрадовался, когда встретил этот термин. Он родился достаточно поздно в XX веке, в 1940 году, и уже не надо было верить, что он вредит своему телу, портит зрение или тому, что Бог взирает на него с суровым изумлением, когда он ежедневно принимался за свой труд. Или что все об этом догадаются по его бледному, самоуглубленному виду. Тем не менее какой-то неопределенный стыд омрачал его занятие — ощущение несостоятельности, ущербности и, конечно, одиночества. А удовольствие было лишь побочным благом. Главное — освобождение от напряженной, стягивающей сознание потребности в том, чего нельзя было немедленно получить. Как удивительно — эта собственного производства ложечка жидкости, выстреливающей из тела, сразу освобождала
Единственным и самым важным вкладом Эдуарда в приготовления к свадьбе было недельное воздержание. Ни разу еще с двенадцати лет он не был так целомудрен с собой. Он хотел прийти к невесте в наилучшей форме. Это было не легко, особенно ночью в постели, но и утром, когда просыпался, и долгими вечерами, и в часы перед ланчем, и после ужина, и перед сном. Теперь они были наконец вдвоем и женаты. Почему он не встал из-за стола, не покрыл ее поцелуями и не повел к кровати с балдахином в соседнюю комнату? Это было не так просто. Он имел длительный опыт столкновений с ее стыдливостью. Он даже стал уважать ее стыдливость, принимая ее за благовоспитанность, уступку сексуально одаренной натуры обществу. В общем, свойством ее глубокой, сложной личности, проявлением ее высоких достоинств. Он убедил себя, что именно такой она ему нравится. Он не отдавал себе отчета в том, что ее сдержанность — как раз впору его неопытности и неуверенности; более чувственная и требовательная женщина, необузданная женщина, могла бы его испугать.
Это жениховство было паваной, оно развертывалось величаво, подчиняясь никогда не обсуждавшимся и не согласовывавшимся, но строго соблюдаемым протоколам. Ничто не обсуждалось — они и не испытывали потребности в интимных разговорах. То, что тревожило их, было за пределами речи, вне определений. Язык и практика психотерапии, кропотливый взаимный анализ, обмен валюты чувств были еще не в ходу. Известно было, что людей побогаче пользуют психоаналитики, но еще не принято было рассматривать себя в повседневном смысле как загадку, как сюжет психологического повествования или ожидающую решения проблему.
У Эдуарда с Флоренс ничто не происходило быстро. Важные сдвиги, молчаливые разрешения расширить область того, что допустимо видеть или ласкать, — это достигалось очень постепенно. От октябрьского дня, когда он впервые увидел ее голые груди, до 19 декабря, когда он смог до них дотронуться, прошло изрядное количество времени. Поцеловал он их в феврале — но не соски, которые задел губами только раз в мае. Трогать его тело она позволяла себе еще осмотрительнее. Внезапный ход или радикальное предложение с его стороны — и месяцы честного труда могли пойти насмарку. Тот вечер в кино, на фильме «Вкус меда», когда он взял ее руку и поместил себе между ног, отбросил процесс на несколько недель назад. Она не стала холодна — такого с ней никогда не бывало, — но как-то неуловимо отдалилась, возможно в разочаровании или даже восприняв это как некоторое предательство. Потом, со временем, все пошло прежним порядком: в воскресенье, в конце марта, когда за окном шел сильный дождь и они сидели одни в неубранной гостиной маленького домика его родителей на Чилтернских холмах, она ненадолго положила руку ему на пенис или около. Секунд пятнадцать с надеждой и восторгом он ощущал ее сквозь два слоя ткани. Как только она отняла руку, он понял, что больше не выдержит. Он попросил ее выйти за него замуж.
Он не представлял себе, чего ей стоило положить руку — тыльную сторону ладони — на такое место. Она любила его, она хотела сделать ему приятное, но для этого ей надо было преодолеть довольно сильное отвращение. Это была честная попытка — Флоренс, может, и была умна, но чужда хитростей. Она продержала там руку сколько могла — пока не почувствовала шевеления и отвердения под серой фланелью брюк. Она почувствовала живое существо, отдельное от Эдуарда, — и дрогнула, и отступила. Потом он выпалил предложение, и в порыве чувств — радости, веселья, облегчения, — в порывистом объятии она на время забыла об этом маленьком шоке. А Эдуард был так потрясен собственной решительностью, так ограничен умственно желанием, не находящим выхода, что плохо представлял себе раздвоенность, в которой она будет жить с этого дня, — тайную борьбу радости с отвращением.
Итак, они были одни и вольны делать все, что захочется, но продолжали есть ужин, не испытывая никакого аппетита. Флоренс положила нож и пожала Эдуарду руку. Снизу слышалось радио — бой Биг-Бена перед десятичасовыми новостями. Постояльцы постарше, должно быть, сидели в общей гостиной, оценивая мир, с последними перед сном стаканчиками виски — в гостинице был хороший выбор не купажированных, — и кое-кто, наверное, набивал трубку, тоже последнюю за день. Собраться у приемника перед главным выпуском новостей — привычка военных лет, с которой они уже не расстанутся. Эдуард и Флоренс расслышали краткую сводку, прозвучало имя премьер-министра, а минуты через две — и самого его знакомый голос. Гарольд Макмиллан выступал на вашингтонской конференции по поводу гонки вооружений и необходимости договора о запрещении испытаний. Кто бы не согласился, что неразумно и дальше испытывать водородные бомбы в атмосфере и заражать радиацией всю планету? Но никто моложе тридцати, и уж точно ни Эдуард, ни Флоренс, не верили, что британский премьер имеет большое влияние в мировой политике. Империя с каждым годом съеживалась, предоставляя одной стране за другой их законную независимость. Почти ничего уже не осталось, и мир принадлежал американцам и русским. Британия, Англия стала второстепенной страной — в признании этого факта была некая кощунственная сладость. Внизу, конечно, они относились к этому иначе. Все, кому больше сорока, участвовали в войне или пострадали от нее, видели смерть в необычных масштабах и не могли согласиться с тем, что наградой за все жертвы стала роль статиста.
Эдуарду и Флоренс предстояло впервые голосовать на выборах в парламент, и они страстно желали победы лейбористов, такой же решительной, как в 1945 году. Через год-другой старое поколение, все еще грезящее империей, непременно уступит место таким политикам, как Гейтскелл, Вильсон, Кросленд, — новым людям с мечтой о современной стране, где есть равенство и что-то реально делается. Если Америка могла найти себе вдохновенного и красивого президента Кеннеди, то и Британия может обрести кого-то подобного — хотя бы по духу, потому что никого такого блестящего в лейбористской партии не было видно. Твердолобые, все еще не расставшиеся с последней войной, все еще скучающие по ее дисциплине и аскетизму, — их время кончилось. И у Эдуарда, и у Флоренс было чувство, что скоро страна изменится к лучшему, что молодая энергия ищет выхода, как пар в закупоренном сосуде, и подогревалось оно взволнованным ожиданием их собственного совместного похода в будущее. Шестидесятые были первым десятилетием их взрослой жизни и безусловно принадлежали им. Трубокуры внизу, в их блейзерах с серебряными пуговицами, с их двойными порциями «Коал Ила» и воспоминаниями о кампаниях в Северной Африке и Нормандии, с их бережно хранимыми остатками армейского жаргона — они не могли претендовать на будущее. Пора на покой, джентльмены!
Туман поднимался, открылись взгляду ближние деревья, зеленые обрывы позади лагуны и клочки серебряного моря. Мягкий вечерний воздух обвевал стол, а они, скованные каждый своей тревогой, продолжали делать вид, что едят. Флоренс просто передвигала еду по тарелке. Эдуард жевал символические кусочки картошки, отламывая их вилкой. Они беспомощно слушали продолжение новостей, сознавая, как глупо с их стороны подключаться к тому же, чем занято внимание постояльцев внизу. Их первая ночь, а им нечего сказать. Из-под ног просачивались невнятные слова, но они расслышали «Берлин» и сразу поняли, что речь идет о событии, последние дни занимавшем всех. Группа немцев из коммунистической Восточной Германии захватила пароход на озере Ванзее и переправилась в Западный Берлин, прячась от пуль восточных пограничников возле рулевой рубки. Прослушали это сообщение и теперь, изнемогая, слушали третье — о заключительном заседании исламской конференции в Багдаде.
По собственной глупости прилипли к международной политике! Так больше не могло продолжаться. Пора было действовать. Эдуард приспустил узел галстука и с решительностью положил вилку и нож на тарелку параллельно.
— Можно спуститься туда и послушать по-человечески.
Он надеялся, что это прозвучит шуткой, иронией, обращенной на них обоих, но слова вырвались с непроизвольной свирепостью, и Флоренс покраснела. Она подумала, что он ее осуждает — предпочла ему радио, — и прежде чем он успел смягчить свое замечание, поспешно сказала:
— А можно и лечь в постель. — И нервно смахнула со лба невидимую прядь.
Чтобы показать ему, как он ошибается, она предложила то, чего он, понятно, больше всего хотел, а сама она страшилась. Ей действительно было бы приятнее или необременительнее спуститься в гостиную и провести время за спокойной беседой с дамами на цветастых диванах, пока их мужья, подавшись к приемнику, ловят бурный ветер истории. Что угодно, только не это.
Ее муж стоял, улыбался и церемонно протягивал ей руку через стол. Он тоже слегка порозовел. Его салфетка прилипла к животу, нелепо повисела там секунду, как набедренная повязка, потом спланировала на пол. Ничего не оставалось делать — разве что упасть в обморок, но притворщица она была никакая. Она встала и взяла его за руку, понимая, что ее застывшая ответная улыбка неубедительна. Ей не стало бы легче, если бы она знала, что Эдуарду в его полупомраченном состоянии она казалась милой как никогда. Что-то особенное было в ее руках, вспоминал он потом, стройных и беззащитных, которые скоро должны были с любовью обвить его шею. И в ее прекрасных ореховых глазах, сиявших нескрываемой страстью, в слабом дрожании нижней губы, которую она только что смочила языком.