Что было, что будет
Шрифт:
Мэтт давно прочитал все дневники из исторического отдела, что располагался под лестницей. Он настолько привык к заковыристым почеркам отцов-основателей, что разбирал тексты, которые любому другому могли бы показаться каракулями. Каждый раз, когда он шел по Мейн-стрит, или заново сеял семена травы на лугу, или прореживал плющ, душивший липы возле Городского собрания, или переносил рой пчел, устроивших себе гнездо на крыше здания суда, у Мэтта возникало ясное ощущение, что он проходит сквозь время. Он думал о тех, кто всю жизнь прожил в Юнити и умер здесь, каждый раз, когда выходил из собственного дома и видел рощицу диких персиков, буйно цветущих на незастроенном участке. Мэтт Эйвери верил, что историю создают мельчайшие подробности: чье-то письмо, последняя воля умирающего, продиктованная
На городском лугу разместились несколько мемориалов в честь жителей Юнити, погибших на войне. По дороге домой из библиотеки Мэтт всегда останавливался у камня, воздвигнутого в честь четырех парнишек, пропавших без вести во время Войны за независимость. Майкл Фостер, Сет Райт, Миллер Эллиот, Джордж Хэпгуд. Ни одному из них не было больше двадцати. Каждый из них носил бесплатный мундир, один из десяти тысяч мундиров, сшитых американскими женщинами, которые пришивали к подкладке бирку со своим именем, вселяя надежду в тех ребят, что приходились им братьями, мужьями, сыновьями. На мемориальном камне был вырезан ангел с текущими из глаз слезами. Мэтт, вероятно, был единственным в городе, кто знал, что местный резчик по камню, Фред Бин, чей собственный сын умер от дифтерии, полгода работал над черной гранитной глыбой, доставленной с севера. Не проходило и дня, чтобы Мэтт не думал о слезах того ангела. Это и была история, по его мнению: неизменная, вечная скорбь. Слезы, сохраненные твердым гранитом.
Иногда чернила в дневниках тех, кто ежедневно вносил записи о своей жизни в Юнити, стирались под пальцами Мэтта. Он корпел над личными бумагами, написанными очень давно, и ему казалось, будто в его руки попала чужая жизнь. Наверное, именно поэтому диссертация, которую он писал, разбухла до трехсот страниц. В какой-то момент работа полностью сосредоточилась на женщинах рода Спарроу, словно обладала собственным разумом и сама выбирала темы, не обращая внимания на предпочтения Мэтта. Стоило ему в одной из старых книг наткнуться на упоминание фамилии Спарроу, как со страниц начинало веять запахом озерной воды, сладковатым и невероятно сильным ароматом зелени. Вероятно, именно это обстоятельство и привело Мэтта к женщинам Спарроу. Вероятно, именно поэтому он не сумел не касаться в работе фактов их жизни. В глубине души Мэтт обладал привязчивостью. Он начал сознавать, что в чем-то похож на Уилла, хотя ему это и неприятно. Да, правда, Мэтт был верным и надежным, но вперед его толкало что-то еще, какое-то упорство, от которого он с удовольствием отказался бы, потому что оно доставляло массу неудобств. Если ему чего-то хотелось, то это желание проникало под кожу и оставалось там, напоминая о себе досадным зудом, который он старался не замечать.
Раньше жители городка прикидывали, когда же Мэтт в конце концов женится, но потом бросили это занятие. Теперь их занимало другое: когда он закончит свою диссертацию и получит диплом государственного колледжа — тоже весьма маловероятное событие. Некоторые дошли до того, что даже начали делать ставки, причем чаще всего ставили на «никогда», хотя, конечно, никто зла ему не желал. Соседи Мэтта любили и уважали его в той же степени, в какой не доверяли его заносчивому братцу. Всем было хорошо известно, что Уилл Эйвери ни разу в жизни никому не помог в этом городе. Ни разу пальцем не пошевелил ради пользы кого-то, кроме себя. Но родня есть родня, а беда есть беда, и однажды ранним утром Мэтт отправился в Бостон на машине, чтобы присоединиться к Генри Эллиоту — они были знакомы всю жизнь, но тот все равно запросил с него втридорога за свои услуги — и встретиться с Уиллом, которого Мэтт не видел с того злополучного Нового года, когда они чуть не поубивали друг друга в драке на улице.
В центре Бостона припарковаться было трудно, особенно старому грузовику Мэтта, побитому, проржавленному от соли, слишком громоздкому, чтобы припарковаться на узкой улочке, в далеком прошлом коровьей тропе. И все же Мэтт успел в суд вовремя. Он поздоровался с Генри Эллиотом, который иногда его нанимал для отдельных работ и чей сын, Джимми, был известный баловник. Они обсудили с Генри тот факт, что Джимми был задержан с марихуаной во время рождественских каникул, а затем отпущен на свободу с условием посвятить определенное количество часов общественно полезному труду, в том числе помогать Мэтту с большой весенней расчисткой луга, — и только потом до Мэтта дошло, что все это время рядом с Генри стоял его брат.
В последний раз, когда они виделись, гнев Мэтта подстегивали несколько выпитых «ершей» в сочетании с шампанским. Он вошел на кухню в неподходящее время, пока народ шумно праздновал наступление Нового года, и застал Уилла, когда тот тискал одну из своих студенток, юную красотку лет двадцати, никак не больше. Уилл припер девушку к стене и запустил руку ей под юбку; все это происходило рядом с высоким детским стульчиком, где каждое утро Дженни кормила дочурку завтраком. Уиллу, видимо, было наплевать, что в кухню в любую секунду может кто-то войти в поисках льда или холодного пива, — лишь бы Дженни не знала о том, что происходит. А она и не знала, даже не догадывалась. Но последней каплей было то, что он, застигнутый врасплох, подмигнул Мэтту — вечный хвастун, лгун, старший братик с большим аппетитом на все, что можно выпросить, одолжить или украсть.
И вот теперь Уилл был не похож на самого себя. Измученный, с желтизной в лице, похудевший. Руки у него дрожали, как у пьяницы. Он постарел, вот в чем было дело, и постарел как-то неприглядно.
— Привет, Уилл, — неопределенно, но без злости поздоровался Мэтт.
Он старался вспомнить, как выглядел Уилл на похоронах их матери — таким же худым или нет. Мэтт плохо помнил тот день. Он знал только, что после службы Уилл и Дженни не вернулись в дом, а уехали прямо с кладбища, несмотря на то что стол в гостиной ломился от угощения и все многочисленные друзья Кэтрин собирались прийти. Уилл, как всегда, спасовал, заявив, что им с Дженни нужно срочно ехать домой к Стелле, за которой присматривала неизвестная им нянька, найденная в последнюю минуту.
«Давай, давай! — проорал ему вслед Мэтт. Люди вокруг смотрели на них, но ему было все равно. — Беги, паршивый ублюдок!» — кричал он Уиллу, направлявшемуся к машине, очередному приобретению, вскоре разбитому.
Сегодня Мэтт захватил с собою чек, выписанный на правительство штата, как велел Генри Эллиот; теперь оставалось только проставить сумму залога.
— Привет, братишка, — отозвался Уилл, явно забавляясь тем, как неловко себя чувствует в суде Мэтт.
Хотя у самого Уилла вид был не лучше: ужасная стрижка, та же одежда, в которой его арестовали, измятая и дурно пахнущая, хотя, конечно, не то что тюремная роба.
Мэтт отошел в сторону, чтобы подышать. И это его брат, совсем как чужак. Он ушел из дома, когда Мэтт учился в школе, но еще до того он часто исчезал, когда хотел. Если нельзя доверять собственному брату, то, естественно, замыкаешься в себе и становишься подозрительным, даже чересчур. Мэтт повернулся к Генри Эллиоту, радуясь, что есть с кем поговорить, кроме Уилла.
— Парковка здесь адская, — сказал он.
— Привыкай, приятель, — расстроенно ответил Генри, просматривая бумаги в последнюю минуту перед тем, как предстать перед судьей. — Ты в большом городе.
Действительно, Мэтт себя чувствовал громоздким и неловким в зале суда, хотя и надел предусмотрительно свой единственный хороший костюм. На нем были рабочие ботинки и галстук, сохранившийся еще со школьных времен. Здание суда никак не было рассчитано на людей выше шести футов роста; Мэтт правильно предположил, что его построили где-то около 1790-го, возможно, еще раньше, когда большинство жителей были довольно низкорослыми. В те времена обвиняемых вводили через боковые двери напротив судейских покоев. Это были немытые, голодные мужчины и женщины в кандалах на руках и ногах; вероятно, кто-то из них раскаивался, независимо от того, был ли он виновен или нет, в надежде на менее строгое наказание, или, возможно, кто-то вообще не произносил ни слова, как Ребекка Спарроу на своем суде. Мэтт помнил наизусть ее последние слова, произнесенные на кухне Хатауэя; она адресовала их судье, которого привезли из Бостона. «Мне нечего сказать, — заявила тогда Ребекка. — Вы лишили меня голоса».